И простился. Ошеломленная Марлен кивнула в ответ, забыв спросить, где он остановился. «А вдруг он завтра не появится, — подумала она, когда за ним захлопнулась дверь. — Неужели я больше его не увижу?» В ту минуту она и не подозревала, какое место в ее жизни предстоит занять ему.
Берт заново инструментовал все ее вещи. На фоне его оркестровок ярче проявился ее голос, в нем вскрылись новые краски. Обработанная в стиле равелевского «Болеро» простенькая песенка Пита Сигера «Куда исчезли все цветы» стала без преувеличения драматической поэмой, достигшей трагедийных высот. Особенно на словах о юных солдатах, которые навек останутся в земле и девушки напрасно будут их ждать. Гром аплодисментов вызывало исполнение этой песни, ставшей рассказом об истории жизни человека в эпоху нескончаемых войн.
Одни критики писали, что Берт приучил Марлен к свингу. Другие, что молодой музыкант добавил в ее исполнение зажигательную энергию, блеск и кокетливость, прежде не свойственную ей. Никто не спорил с ними. Было ясно: и новые, и хорошо знакомые песни исполнялись по-новому: то с озорством женщины, ждущей свидания с любимым («Ты — сливки в моем кофе»), то с ее мечтой о встрече, что унесет ее в неведомую высь («Мое голубое небо»), то решительно отвергающей любовный флер во имя настоящей страсти («Жимолость»). В этих песнях Марлен действительно раскрылась так, как никогда раньше. Нет, не нараспашку. В ее голосе звучала и таинственность, и загадочность, и вкрадчивость, и робость, только теперь они принадлежали женщине, которая знала, что не завтра, а сегодня она непременно услышит «да».
Финал ее выступления Берт преобразил до неузнаваемости. Главная песня Марлен, ставшая главной темой всего концерта — «Я создана с головы до ног для любви» звучала в мощном оркестровом переложении после каждой бисовки, а в конце программы предстала обнаженной: ничего, кроме рояля, никаких музыкальных подпорок и ухищрений, никаких световых эффектов. На полуосвещенной сцене — признание полушепотом, как последние слова письма: «Прости, но я вся создана для любви и не могу жить без нее, даже если тебе покажется это забавным». И с чувством вины, с которой ничего не поделать, она покидала, улыбаясь, сцену.
Одному талантливому сценаристу, не скрывавшему своего восхищения новой Марлен и чудом ее преображения, она сказала:
— Теперь я могу выглядеть для вас только такой.
Могла бы и добавить:
— Такой, какой меня сделал Берт Бакарак.
Маршрут ее гастролей диктовался отныне одним: побывать в местах, которые не видел и о которых мечтал Берт. Случайно оброненная фраза «А хорошо бы побродить по Красной площади или узнать, почему русские назвали один из своих городов “Северной Пальмирой”» внесла в график ее концертов Москву и Ленинград.
На Красную площадь он помчался, не дожидаясь, пока Марлен проснется. И в полдень потащил ее смотреть Василия Блаженного — «живую игрушку, рассчитанную на жизнь во сне». Марлен надела черные очки в пол-лица, но вскоре сняла их: к общей радости в Москве никто не узнавал ее и опасаться назойливых поклонников не приходилось. Потолкались они и в ГУМе, подивившись толпе покупателей, заглянули в пустой зал «Русских сувениров» и, конечно, тут же купили жостовский поднос с чайными розами и набор деревянных хохломских ложек, годных, как уверял на плохом английском продавец, «для употребления в пищу».
Происшествие, которое никто не заметил
Этот третий день творения Марлен и Берт почти весь провели, бегая по Москве, расставались на два часа, и вечером, как только началось первое отделение с жонглерами и иллюзионистами, Берт заглянул к ней:
— Все в порядке, малышка!
И помахал рукой Норе и мне.
Я решил в тот раз посмотреть концерт из-за кулис. Так, кстати, посоветовала сама Марлен, чтобы, как она сказала, оценить труд. И скажу наперед, никакого труда я не увидел. Смотрел и слушал актрису, которая заставляла, ни на минуту не отвлекаясь, погружаться только в ее пение.
Итак, я стою в кулисе. Отзвенели звонки. Строгий голос сказал по радио:
— Третий звонок, прошу приготовиться к началу второго отделения!
Марлен подхватила шлейф своей лебединой шубы и засеменила к крайней левой кулисе. Нора за ней с бокалами и миниатюрными бутылочками, в каждой из которых, как она пояснила, по триста грамм французского шампанского. Все это вызывало любопытство, как любая другая закулисная кухня, но особенно — Марлен, готовая к выходу: лицо ее мгновенно потеряло следы всякой озабоченности и засветилось для публики.
А публика уже гудела, оживленно переговариваясь, в ожидании того, ради чего она пришла в Театр эстрады. Вспыхнула рампа, ослепив мне глаза: я глядел на зал сквозь окольцованное отверстие, сделанное, очевидно, для любопытных и актеров, страждущих успеха. Как вдруг у меня потемнело в глазах. Я поначалу не понял, что случилось. Оглянулся и замер, темнота окружила и сцену, и кулисы.
Берт, уже занявший свою позицию у оркестра, что-то вполголоса сказал Марлен. И наступила странная тишина. И на сцене, и в зале, оставшемся за занавесом. Она, очевидно, продолжалась несколько минут, показавшихся часом.
Публика нетерпеливо зааплодировала.
К нам подошла, как я понял по голосу, первая скрипка, она же — инспектор оркестра:
— Можно начинать, — неожиданно предложила скрипка. — Микрофоны работают.
— Но ни одного пюпитра не видно! — Это Берт.
— Нам ноты не нужны — мы знаем всю программу наизусть! — Это опять скрипка.
— Начнем, а там видно будет! — Это Марлен, до того молчавшая.
Рисковая женщина, успел подумать я, как занавес зашуршал, раздвигаясь, оркестр грянул и Марлен, в руки которой микрофон, очевидно, передал Берт, запела первую песню — «Ты — сливки в моем кофе».
Публика зааплодировала, приветствуя ее. И через минуту сцену залил свет, вызвав новую овацию роскошным видом певицы.
— Может быть, завтра мы повторим эксперимент со светом, — сказала Марлен после концерта.
Берт Бакарак — американский пианист и композитор, который написал сотни шлягеров для англоязычной эстрады. Одним из первых композиторов он самостоятельно продюсировал многие свои записи
А я восхищался утесовцами. Вот что значит профессионалы! И рассказал, как Леонид Осипович в начале джазовой карьеры вообще убрал со сцены пюпитры: они мешали театрализации. Все программы музыканты разучивали наизусть.
— Ведь Оборин играет Первый концерт Чайковского, не ставя нот на рояль, — аргументировал Утесов, — а концерт этот, между прочим, звучит сорок пять минут! Вы что, не можете запомнить партию трехминутной песни? Ну чем же мы, в конце концов, хуже Оборина!
Быть хуже никто не хотел и несколько лет пюпитры перед утесовцами не появлялись. К ним прибегли только во время войны, когда репертуар часто менялся и Утесов не прокатывал каждую программу по году. Но закваска-то осталась! Кто знал, что она может еще пригодиться.
Мы горячо обсуждали это на следующий день с Марлен и Норой. Женщины были целиком на стороне Оборина и Утесова.
— Я пою ежевечерне пятнадцать песен, — это Марлен, — могла заменить каждую из них, держа в голове еще добрый десяток, если не два. И мне никто никогда не предлагал поставить перед собой пюпитр с текстом. И я тоже не хуже мифического Оборина!
А Нора позже шепнула мне:
— Зря ты убежал вчера сразу после концерта. Импровизация продолжилась, и Марлен собрала весь оркестр в закулисном буфете, где наскоро устроила фуршет из подручных средств: нарезала бутерброды с сыром и краковской, а водки — хоть залейся. Музыканты все были в восторге, а Марлен несколько раз произносила ко всеобщему удовольствию один и тот же ТОСТ:
— За чудесное правило Оборина!
Но не в пример Берту пила столько свое шампанское.
До и после
Наши беседы перед концертом запомнились накрепко. А те, что не накрепко, помогли восстановить дневниковые записи.
В один из вечеров я сказал Марлен:
— Сегодня я понял, в чем ваше отличие от современных советских певцов. Они, за исключением единиц, — люди зашоренные, боятся сделать шаг в сторону, боятся любого жеста и, если не держат руки по швам, то цепляются за микрофон, как за спасительную соломинку. Будто вышли из заключения, где шаг влево или вправо — расстрел. И такая «упакованность» сказывалась и на голосе, любая краска которого, кроме твердой веры в победу социализма, расценивалась как подражание гнилому Западу. И если певцы прошли суровую школу борьбы с космополитами, ее уроки забудут не скоро: школа эта закрылась лишь десять лет назад.
Марлен слушала внимательно, брови ее от удивления то и дело ползли вверх. Она задавала наивные вопросы, как же можно обойтись без песен о любви мужчины к женщине, без сферы интимных чувств, и я, подогретый ее вниманием и интересом, резал правду-матку напролом, хотя ничего героического в этом не было: вскоре после войны действительно запретили всю любовную лирику, а в 1946-м такая судьба постигла и песни военных лет, и, к примеру, Клавдия Шульженко пятнадцать лет не имела права петь «Синий платочек».
— В ваших песнях, — сказал я, — нет и намека на руководящие указания, без которых и сегодня у нас редко кто обходится. При чувстве свободы, свойственной вам, только и может существовать артист.
— Ты не очень увлекся? — спросила Нора, прежде чем перевести последнюю фразу. Но Марлен не стала ждать ее, а сама спросила меня:
— Вы занимаетесь не только репортажем, но и историей песни? Пишете об этом?
Желая продолжить демонстрацию своей образованности (вожжа под хвост попала!), я горделиво ответил:
— Задумал книгу «Писатель и эстрада». Думаю, что единственное спасение наших эстрадных артистов — приход настоящей литературы.
Никогда не думал, что так случайно, бахвалясь, попаду в десятку. Марлен мгновенно зажглась и заговорила так, что и перебить ее было невозможно:
— Вас поджидает на этом пути пропасть опасностей. И оглянуться не успеете — окажетесь на ее дне.