Усталость плескалась в нем волнами, на мгновение ему пришла в голову мысль снять туфли и прилечь рядом с ней — в конце концов, он тоже порядком вымотался, все утро гуляя вокруг пансиона и бегая с этажа на этаж, — но он не сдвинулся с места, потому что подумал, что может ее испугать, а если даже нет, то, убедившись, что он лег с ней рядом только для того, чтобы тут же заснуть, она наверняка решит, что он человек со странностями, а потому лучше, чтобы их унылое молчание объяснялось просто ее сонливостью, — и он прикрыл глаза, лениво и праздно размышляя, может ли он вообще жениться на ней, а если да, то где они будут жить — у нее или у него, или же им придется продать обе свои квартиры и купить одну большую, чтобы там были отдельные комнаты для всех детей, в том числе и для её девочки. Он дремал, слыша собственное мерное дыхание, как вдруг его разбудил ее тихий голос — все еще свернувшись калачиком под одеялом, она произнесла: «Жаль, если вы так и будете сидеть здесь все время, лучше походите, посмотрите город, вам завтра уже возвращаться, когда вы еще окажетесь в Берлине? Здесь недалеко есть музей экспрессионистов, там вывешены знаменитые картины начала века, вам, наверно, будет интересно. А я скоро приду в себя, еще немного…»
Он был ошеломлен, ему показалось, что он слышит в ее голосе нотку какого-то окончательного и горького разочарования, и он встал и сказал только: «Хорошо, тогда я еще немного похожу по городу», — и, взяв поднос с чашкой кофе и булочкой, спросил, принести ли ей еще что-нибудь — может быть, термометр? — но она ответила, что в этом нет никакой нужды, и он молча вышел, с подносом в руках, не понимая, зачем, собственно, он его тащит, и уже нажал было кнопку лифта, как вдруг услышал за собой шелест ее босых шагов по полу и звук закрываемой на ключ двери и, вздрогнув от страха и обиды, понял, что их короткий роман завершился.
В лифте он дожевал ее булочку, а спустившись в вестибюль, поставил поднос на стойку, за которой сейчас сидела девочка школьного возраста и готовила уроки. Она взяла его ключ тонкими пальцами и повесила рядом со всеми остальными. Дверь в квартиру хозяев была сейчас открыта настежь, и через нее он снова увидел кухню, в которой на сей раз расположилась вся их семья — здесь были все дежурные, поочередно сменявшиеся за стойкой пансиона в течение минувших суток, и все они с воодушевлением погружали сейчас ложки в стоявшие перед ними глиняные горшки — а отец семейства, большой немец в грубом комбинезоне, сидевший во главе стола, увидев гостя, поднялся, вышел к нему и на тяжелом английском спросил, все ли в порядке, доволен ли он, и даже пригласил Молхо, скорее из вежливости, присоединиться к их обеду. Молхо поблагодарил, отказался от приглашения, похвалил пансион, с восхищением отозвавшись о старинных мечах и кинжалах и даже хотел было объяснить, что его спутница все еще остается наверху, — они наверняка уже недоумевали, не видя ее так долго, неплохо было показать, что он за ней приглядывает, — но тут же передумал и ограничился вопросом, есть ли у них термометр, который ему, возможно, понадобится позже. Немец вначале не понял, и Молхо снова обратился к языку жестов, то вкладывая воображаемый термометр в рот, то вынимая его оттуда, так что тот в конце концов сообразил, о чем речь, и, немного даже напуганный, обещал позаботиться об этом после обеда.
И вот он снова, в который уж раз, вышел на улицу и сразу увидел, что буря почти стихла и среди снежных туч открылся даже клочок по-израильски синего неба. Улица напоминала белую аллею, сплошь усеянную людьми. Рабочие в фуражках и комбинезонах и элегантные женщины в высоких кожаных сапогах энергично шагали по хрустящему снежному покрову, в котором дробилось золотистое солнце. На церковной башне звонил колокол, и в маленьких ресторанчиках было полно обедающих. Он колебался, перекусить сейчас или походить немного, чтобы нагулять аппетит, но, подумав, решил поесть, не откладывая, — кто знает, найдется ли в другом месте такая же дешевая закусочная, как возле пансиона, в которую он в конце концов и втиснулся. Протолкавшись сквозь толпу, нашел себе место у столика, за которым ели несколько молодых веселых парней, заказал сосиски с картошкой и кружку пива, и вся эта еда и в самом деле обошлась ему дешевле некуда. Потом, насытившись и слегка опьянев от холодного пива, вышел на улицу и в полном соответствии с указанием оставшейся в пансионе спутницы спросил у прохожих, как пройти к музею экспрессионистов, но, подойдя к старому мрачному зданию, увидел длинную очередь у входа, сказал себе: «К чему мне все эти старые мрачные немецкие картины, хватит с меня культуры в этой поездке», — и, свернув налево, в сторону спуска к Берлинской стене, которая, как он вдруг понял, чем-то загадочно его привлекала, быстро вышел к ней и двинулся вдоль, отмечая, что свежевыпавший снег уже успел сплестись в ее трещинах тончайшим белым вьюнком. Стена снова понравилась ему. «Это их наказание», — подумал он, хотя сами немцы вроде бы вовсе не тяготились ею, напротив, эта стена словно подарила им уголки полной тишины в самом сердце грохочущего города.
Вскоре дорога вывела его на широкий бульвар, и он понял, что по нему сможет добраться до какого-то важного места. Действительно, следуя указаниям прохожих, он в конце концов вышел на площадь перед каким-то большим и тяжелым зданием, которое оказалось бывшим рейхстагом, и там влился в тонкую струйку туристов, подымавшихся по ступенькам к специальной смотровой площадке, с которой можно было заглянуть на Восточную сторону, на Бранденбургские ворота и окружавшие их широкие и пустые, без магазинов и прохожих, улицы — все это выглядело унылым и заброшенным, даже снег казался там более тяжелым и глубоким. Двое часовых в полушубках, с автоматами в руках, шагали по протоптанной ими тропе, как два молодых медведя. Мороз пощипывал лицо, но снежная буря, казалось, окончательно миновала. «Догнав меня», — подумал Молхо, улыбнувшись, и пошел обратно тем же путем, снова вернулся на многолюдные улицы, добрался до другого большого здания, которое почему-то показалось ему знакомым, и, недоумевая, как это может быть, если он никогда здесь не был, вдруг понял, что это здание оперного театра, его тыльная часть, и действительно, обойдя его, увидел перед собой те широкие, изящные каменные ступени, с которых вчера скатилась, поскользнувшись, его советница, только сегодня они были дочиста отскоблены от льда и на них растянулись рослые светловолосые парни, с наслаждением подставляя лица крепчающему полуденному солнцу.
Молхо осторожно поднялся по ступеням, стараясь точно определить, где она поскользнулась, а где и почему остановилась, когда катилась вниз, пришел к выводу, что ей вчера здорово повезло, потом вошел внутрь, чтобы посмотреть, как готовятся к вечернему представлению, поглядел на развешанные по стенам мрачные фотографии отдельных сцен вчерашнего спектакля, присматриваясь к лицам певцов, которых накануне видел только издали, из зала, перешел оттуда к фотографиям из «Дон-Жуана» — его им предстояло слушать сегодня — и нашел, что в этом спектакле декорации, костюмы и лица куда красивее и приятнее, чем накануне, и обещают большее удовольствие. Он особенно долго стоял перед фотографией, на которой был изображен появляющийся из глубины сцены обнаженный до пояса каменный человек, протягивающий могучую руку, чтобы схватить съежившегося от страха Дон-Жуана.
Потом он набрал кучу разноцветных программок, лежавших на подносах перед окошком кассы, и, хотя все они оказались на немецком, сунул их в карман, чтобы вручить в пансионе своей спутнице в качестве маленького сувенира. «Сегодня вечером, — в радостном предвкушении думал он, — я опять услышу такую же человечную и ласковую музыку, как в „Волшебной флейте“», — и эта ожидавшая его опера Моцарта вдруг показалась ему чем-то необыкновенно важным, своего рода завершением той мучительной драмы смерти, в которой он все последние месяцы играл роль покорного героя.
Он вышел наружу, удивившись тому, с какой скоростью набирает уверенную силу неожиданно весеннее тепло, и медленно сошел вниз по ступеням, заранее обдумывая, где и как нужно поддержать ее сегодня при выходе из театра. Ему хотелось вернуться в пансион пешком, но он боялся заблудиться и поэтому остановил такси и протянул шоферу одну из визитных карточек, которые рассовал по карманам. Когда они въехали в знакомую узкую улицу, он ощутил такое теплое чувство, будто вернулся домой. Только мысль о запертой за ним двери портила ему настроение. Неужели она сердится на него? В чем же он провинился? Ведь в конечном итоге она всего-навсего хорошенько отоспалась, как не часто доводится другим. И никакого сотрясения мозга у нее, разумеется, не было. От этих мыслей ему немного расхотелось возвращаться, и он задержался перед окном той маленькой парикмахерской, которую обнаружил возле пансиона. Старый парикмахер и его жена по-прежнему скучали без дела. Молхо долго изучал вывешенную в окне табличку с ценами, тщетно пытаясь расшифровать незнакомые немецкие названия, и вдруг подумал, что именно эти старики обслужат его наилучшим образом. Он решил войти.
Маленький колокольчик на двери мягко звякнул, и старики поднялись ему навстречу с почтительной приветливостью. Выяснив, что он иностранец и к тому же из Израиля, они прониклись еще большим почтением. «Наверняка и эти в свое время были нацистами, — подумал Молхо, — но какое мне дело! Сейчас это два бессильных старика, и почему бы им перед смертью не постричь одного еврея?» И они действительно обслужили его на славу. Вначале они натянули на него передник и повели в темный угол, к большой раковине, и он на минуту испугался, увидев, что старуха намеревается помыть ему голову, но в конце концов разрешил ей делать с собой все, что ей вздумается, и она опытными, поглаживающими и немного щекочущими руками дважды вымыла ему голову горячей водой с шампунем, а потом выжала и насухо вытерла его волосы, обмотала их большим полотенцем и отвела клиента к большому креслу, возле которого уже стоял на изготовку старик с большими ножницами в руках. Он стриг Молхо очень медленно и методично, с какой-то глубокой серьезностью, то и дело шепотом советуясь с женой, и все его старые инструменты были блестящими, сильными и надежными. Он стриг, и посыпал тальком для сушки, и снова укорачивал, и, хотя Молхо все пытался жестами объяснить свое нежелание, чтобы его стригли слишком коротко, оказалось, что у этого упрямого немца было свое представление о том, как должна выглядеть мужская голова, и он сделал ему прическу под военного, которая, кстати, вызвала полное одобрение другого старого немца, как раз в это время заглянувшего в парикмахерскую с дружеским визитом.