И вот так, превозмогая усталость, сидя на табуретке в оранжевой полутьме этого огромного амбара, с его потертыми бархатными стенами, шумом голосов и грохотом музыки, он начал медленно, как во сне, резать ножом и жевать свою чудовищную сосиску с тем дремотным послушанием, к которому приучил себя с детства, когда мать не разрешала ему оставлять еду в тарелке, — все это время не сводя глаз с сидящей напротив женщины, явно возбужденной видом своей жертвы и уже готовой вонзить в нее ядовитую стрелу, — и низенькая табуретка, которая поначалу показалась ему такой уютной, теперь представилась скамьей для подследственного, потому что ее узко сощуренные глаза — глаза белки, увидевшей вожделенный орех, — уже впились в него, и вот она. решительно и быстро отбросив назад гладкие, тонкие, по-девичьи подстриженные волосы, начинает вытягивать из него все детали минувшего дня, как будто хочет убедиться, был он в действительности, этот день, или они просто перепрыгнули из одного вечера в другой, — и, к его ужасу, спрашивает вдруг, кто это поменял ей простыню в кровати, и он, растерявшись и краснея, пытается вспомнить, отсрочить, оправдаться, но потом сознается — да, это он, но дело в том, что простыня показалась ему влажной от пота, а она в это время все равно была так обессилена, что не могла бы сделать это сама. Он сожалеет, если был не прав.
Она помолчала, жадно затягиваясь сигаретой и напряженно что-то обдумывая, и потом заговорила с ним так, будто им пришло наконец время поговорить начистоту, — она хочет, чтобы она рассказал ей о своей жене, какая она была? «Моя жена? — изумился Молхо. — С чего вдруг?» — «А почему нет?» — сказала она. Ей вдруг ужасно захотелось узнать о ней побольше. Молхо думал, что она уже успела разузнать о ней у других. «Да, — призналась она, — я узнавала». Но сейчас ей хотелось бы услышать, какой видел ее сам Молхо. Поначалу ему было трудно и неловко говорить об умершей в этом шумном, грохочущем амбаре, куда то и дело вваливались все новые толпы людей — видимо, выходившие из театров и кино и привлеченные этим местом именно потому, что оно было таким вместительным, хотя теперь в нем уже трудно было найти свободное место.
«Интеллектуалка, — проговорил он, схватившись за первое попавшееся слово, и посмотрел на эту маленькую темпераментную женщину, кивавшую в ответ с полным пониманием. — Такая прямая, как будто… Очень требовательная ко всем, и к себе тоже, конечно… Как правило… Но всегда недовольная. Одним словом, интеллектуалка, ей трудно было угодить. И никак не могла состояться, стать до конца собой, почувствовать себе счастливой. Да наверно, и не хотела быть счастливой… Хотя…»
Он на мгновение замолчал. Наверху грохотали кулаками по столам и громко орали песни, он хотел объяснить еще что-то, но с трудом слышал собственный голос. «А я, в сущности, совсем не интеллектуал», — добавил он, не зная зачем. «Да, я это почувствовала», — мягко сказала она, глядя на него с какой-то неожиданной симпатией, и он понял, что она мягко направляет его на скалы, о которые он должен разбиться, и, в отчаянии посмотрев в сторону входа — там непрерывно входили и входили новые люди, на ходу стаскивая плащи и тут же исчезая в толпе, — вдруг ощутил такую ужасную тоску по жене, что у него сжалось сердце. Но та, что сидела сейчас перед ним, придвинулась к нему так близко, что ее волосы коснулись его лица, и ее глаза вдруг сверкнули холодным и сильным блеском, как у всех интеллектуалов, которые готовятся ошеломить слушателя какой-то очередной поразительной догадкой. «И поэтому вы попросту замучили ее до смерти, убили мало-помалу, да? — шепнула она. — Я только сегодня это поняла…» Кровь на мгновение застыла в его жилах, но он тут же ощутил, что к его сердцу прихлынуло непонятное счастье, такое горячее и густое, как будто его укрыли теплым мягким одеялом. Он медленно поднял голову. Эти слова не были для него неожиданными. Жена иногда так и говорила ему: «Ты меня убиваешь…» — но ему было странно, что и эта чужая женщина повторяет то же самое. Ведь она никогда не говорила с его женой. Он устало улыбнулся, потому что на такие слова можно было ответить только слабой улыбкой, и на миг почувствовал, что от короткой стрижки его макушка стала какой-то голой. Ему не хотелось защищаться, он не думал, что сможет защититься, ему надоели споры. В последний год он вообще перестал спорить. «Нет, я-то как раз старался заботиться о ней, — сказал он с какой-то счастливой улыбкой». — «Да-да, конечно, я знаю, я все знаю! — Она вдруг преисполнилась жалости к нему. — Но поймите…»
Официант ловко сунул два счета — его и ее — под их тарелки и тут же исчез. Нет, я не буду платить за нее, вдруг решил он, ни в коем случае, все равно ей все оплатят на работе. «Но поймите, — продолжала она, все еще в восторге от своей проницательности, но уже изо всех сил пытаясь смягчить свои слова, — поймите, я не имею в виду, что вы нарочно… нет… просто я сама сегодня почувствовала… как будто вы пытались убить и меня». Он прикрыл глаза, странное ощущение счастья снова колыхнулось в нем, его ласкала легкая волна опьянения, — видимо, пиво было слишком сильным для его азиатской крови, — большая вкусная сосиска, которую он только что съел, снова как будто заново срослась в его животе и принялась там ползать, ему казалось, что он стоит на качающейся палубе большого и шумного корабля, и он твердо решил, что не будет торопиться с ответом. Но теперь она тоже молчала — быть может, потрясенная собственными словами. «Как, и вас?!» Он открыл свои большие карие глаза и попытался изобразить невозмутимую улыбку. «Но с какой стати?» — «Я тоже не понимаю», — торопливо ответила она. Он молча, медленно допил пиво, и их соседи, которые все это время оживленно разговаривали между собой, лишь изредка посматривая на сидевших рядом чужестранцев, тоже вдруг замолчали, как будто поняли, что эти двое говорят о чем-то очень серьезном. Ему не хотелось спорить с ней. Он уже достаточно спорил на своем веку, — может, он еще поспорит с ней дома, в Израиле, если им вообще доведется встретиться, — как хорошо, что мы не возвращаемся вместе! — и он посмотрел ей прямо в глаза, снова различая в них хорошо знакомую ему, отвратительную интеллектуальную лихорадку, этот безумный и радостный восторг от очередной извращенно-остроумной придумки, и произнес, слегка усмехнувшись: «В таком случае можно сказать, что и вы убили своего мужа». — «Вполне возможно, — быстро и честно согласилась она. — Но в совсем ином смысле». Его передернуло, ему захотелось прекратить этот разговор. Шум вокруг стал совсем уже оглушительным и невыносимым, Молхо не спал с шести утра, его качало от усталости — он положил свою горячую ладонь на ее маленькую руку, которая вдруг показалась ему похожей на состарившегося птенца. «Только возможно?» — негромко и равнодушно повторил он, встал, посмотрел на ее часы, увидел, что время близится к полуночи, поднялся, бегло коснулся губами ее сухого лба, который показался ему сладковатым, — все его движения теперь были уже чисто механическими, он пробормотал что-то о том, что очень устал, и о своем самолете, который вылетает на рассвете, но она сказала, что останется здесь еще немного, а вот ему действительно лучше лечь пораньше, и он кивнул ей, кое-как протиснулся к выходу, вышел на морозный воздух и вдруг вспомнил того странного рябого человека, который сидел перед ним в зале, и музыку, которая словно рождалась из его странных и мучительных движений. «А все-таки я получил удовольствие, — подумал он. — И я еще буду долго помнить этого Глюка, хотя убей меня, если я могу напеть хоть одну ноту». Он без труда нашел свой пансион — лампы уже были погашены, бар исчез вместе с напитками и стаканами, и все ключи тоже исчезли, кроме его и ее. За стойкой снова сидел студент с толстой книгой. «Зекс!» — из последних сил произнес Молхо, торжественно подняв руку, но тут же вспомнил, что со студентом можно говорить и по-английски, и попросил разбудить его в пять утра. Студент записал его просьбу в гостевой книге, но для пущей надежности дал ему с собой маленький будильник.
Часть третьяВЕСНА
В Орли, во время трехчасового ожидания пересадки на Тель-Авив, Молхо купил духи для тещи и большую плитку шоколада для матери. Каждые полчаса он пытался дозвониться до парижской родственницы, но та не отвечала. В самолете, над Альпами, покончив с едой, которую поставила перед ним стюардесса, он достал большой лист бумаги, разграфил его надвое, написал с одной стороны «Париж», с другой «Берлин», извлек из бумажника накопившиеся за время путешествия квитанции и начал итожить свои путевые расходы, тщательно стараясь припомнить каждую выпитую чашку кофе и каждое съеденное пирожное, каждый купленный подарок и каждую поездку на такси. В его памяти снова проплывали все до единого дни и часы этой несколько суматошной, но такой насыщенной поездки. Берлинские расходы сошлись у него до последнего пфеннига, но на парижской стороне листа баланс не сходился — недоставало трехсот тридцати франков, потраченных неизвестно где, и, хотя он всячески старался, прикрыв глаза и мысленно перебирая недавнее прошлое, восстановить каждое свое движение во французской столице, ему никак не удавалось найти пропавшие деньги. Меж тем самолет уже летел над греческими островами. В конце концов он отчаялся, сложил лист, встал с места и принялся ходить по узкому проходу, поглядывая, нет ли здесь знакомых ему людей.
В Лоде, на выходе из здания аэропорта, ему в лицо ударил знакомый жаркий ветер ранней израильской весны. По обеим сторонам дороги уже цвели олеандры. За ту неделю, что его здесь не было, зима в Израиле кончилась и произошла смена сезонов, но замученные, суматошные соотечественники, казалось, даже не заметили этого — пройдет, наверно, еще несколько недель, пока они это осознают. Он позвонил матери сообщить, что долетел благополучно, потом посмотрел кругом, не встречает ли его старший сын, хотя сам перед отъездом ясно велел ему не беспокоиться, — но в толпе встречавших не было ни одного знакомого лица. На стоянке такси какая-то женщина спросила его, готов ли он взять такси до Хайфы на двоих, чтобы не ждать, пока наберутся четыре пассажира, он тут же согласился, и вскоре они уже были в пути. Женщина возвращалась из Лондона, куда ездила, по ее словам, «прибарахлиться», и была страшно довольна тем, что ей удалось пройти со своими покупками мимо таможенников, на «зеленый свет». Она без всякого стеснения объясняла Молхо, какие деньги сэкономила на этом, и не переставала нахваливать низкий курс фунта стерлингов, и их водитель, который никогда не бывал за границей, так завистливо и раздраженно прислушивался к ее восторгам и был так ошеломлен дешевизной английских товаров, что, казалось, сам готов был немедленно отправиться в этот сказочный Лондон за покупками. Молхо слушал вполуха, косил глаза на спутницу, завалившую все заднее сиденье своими пакетами и сумками, и про себя радовался, что не поторопился связать себя там, в Берлине. После Хедеры, прослушав вечерние новости