Наш театр, как я уже сказал, проработал все лето и дал последнее представление, когда на нашу сцену уже полетели опавшие листья, словно старые надушенные письма с заброшенного чердака. Когда аплодисменты утихли, мы, собственноручно написавшие и сыгравшие все пьесы сезона, были слишком вымотаны и не способны на большее, нежели просто смыть грим, переодеться и выбрести вместе с последними уходившими зрителями по заросшим сорняками тропам на проходившую за парком улицу и домой. Я помню, что был тем не менее готов вернуться на свой пост у отцовских дверей, но в тот вечер он выставил в вестибюль своего лакея дожидаться меня; я сразу был препровожден в библиотеку, где отец кратко объяснил мне, что вторую часть вечера он посвятит делам, и по этой причине ему хотелось бы поговорить (он так это называл) со мной пораньше.
Выглядел он усталым и больным, и мне пришло в голову, кажется, впервые, что однажды он умрет – и что в этот день я обрету сразу и богатство, и свободу.
Что я рассказал в этот вечер под наркотиками, я, разумеется, не помню, но зато помню сон, последовавший за опросом, так живо, словно проснулся лишь сегодня утром.
Я стоял на корабле, белом корабле вроде тех, что иногда волокли запряженные быками упряжки, таком медленном, что острый форштевень, казалось, вовсе не разгонял зеленых вод реки, протекавшей по парковому каналу. Я был единственным членом команды и также единственным, насколько можно было судить, живым человеком на борту. На корме, держа огромное колесо так вяло, словно это оно поддерживало и направляло его, а не он, стоял труп высокого худого мужчины, чье лицо, когда он поворачивал голову, чтобы посмотреть на меня, становилось лицом, отображавшимся на экране Мистера Миллиона. Это лицо, как я уже говорил, очень напоминало моего отца, но я знал, что мертвец у штурвала – не он.
На корабле я был уже давно. Казалось, мы плывем сами по себе, хотя ветер усиливался. Когда я ночами выходил па палубу и поднимался на мачты, реи, паруса и прочая такелажная оснастка корабля подрагивала и пела под его порывами, одна за другой мачты уходили вдаль, парус за парусом возвышался надо мной и парус за парусом вставал позади меня. Когда я день за днем работал на палубе, брызги увлажняли мою рубаху, оставляя на досках пятна вроде тех, что остаются от пролитых слез, быстро высыхавшие на ярком солнце. Не могу, как ни силюсь, припомнить, бывал ли я наяву на таком корабле, но, возможно, что бывал в очень раннем детстве, потому что звуки его, скрип мачт в гнездах, свист ветра в тысячах тросов, грохот волн о дерево корпуса были так отчетливы, так реальны и так живы, как и взрывы хохота и звон бьющегося стекла над головой, когда я ребенком старался уснуть, или пение военных труб из крепости, которые порой будили меня по утрам. Я был нанят для выполнения какой-то работы, но даже не знал, какой именно. Я вычерпывал ведрами нахлестанную воду, а потом выплескивал ее на приставшую к палубе кровь. Я тянул веревки, ни к чему, казалось, не привязанные, или, скорее, крепко привязанные к невидимым, неподвижным предметам намного выше такелажа. Я был вынужден постоянно следить за поверхностью моря с бушприта и кормы, с клотиков мачт, с просторной крыши рубки, но когда звездолет, сияя раскаленной обшивкой, с громовым шипением вонзился в море далеко от меня, я не сказал об этом никому.
И все это время мертвец у руля говорил со мной. Голова его вяло свисала, будто шея была сломана, и при рывках штурвала, который он держал, перекатывалась с плеча на плечо, перемещалась на спину, обращаясь глазами к небу, или же падала вниз лицом. Но он продолжал говорить, и по нескольким понятным мне словам я мог предположить, что он читает лекцию об этической теории, чьи постулаты казались сомнительными даже ему самому. Я чувствовал ужас, слушая его, и старался как можно дольше оставаться на корме, однако предательский ветер порой с жуткой четкостью доносил слова до меня, и когда бы я ни отрывался от своей работы, я обнаруживал, что стою куда ближе к рубке, чем мне казалось, иногда почти касаясь мертвого штурвального.
Когда же я пробыл на этом судне уже так долго, что почувствовал свинцовую усталость и глубокое одиночество, отворилась одна из дверей рубки, и оттуда показалась моя тетушка, плывя абсолютно ровно над раскачивающейся палубой. Юбка ее уже не свисала вертикально, как всегда, но хлопала, как полотнище знамени; казалось, будто она вот-вот улетит. Я сказал, сам не понимая, зачем это делаю:
– Не подходите к этому человеку у руля, тетя. Он может причинить вам зло.
Она же ответила так непринужденно, словно мы встретились в коридоре у моей спальни:
– Ерунда. Он уже очень далек от того, Номер Пять, чтобы причинить кому-то как зло, так и добро. О ком нам и вправду надо беспокоиться, так это о моем брате.
– Где он?
– Да здесь, внизу. – Она показала на палубу, как бы поясняя, что отец в трюме. – Он старается выяснить, почему корабль не движется.
Я подбежал к борту и глянул вниз, но увидел там не воду, а темные ночные небеса. Звезды – бесчисленные звезды – были рассыпаны передо мной в бесконечном просторе, и когда я смотрел на них, то осознал, что судно, как сказала моя тетушка, не летит вперед и даже не вращается, а просто замерло, бессильно накренившись.
Я оглянулся, и она сказала:
– Корабль неподвижен, потому что он закрепил его на месте, пока не узнает, отчего корабль неподвижен.
В это мгновение я обнаружил, что скольжу по веревке в то, что, видимо, было корабельным трюмом. Оттуда шел острый животный запах.
Я проснулся, хотя сначала этого не понял. Мои ноги внезапно коснулись пола, и я увидел рядом Дэвида и Федрию. Мы были в огромной комнате, чем-то напоминавшей заброшенное чердачное помещение, и когда я взглянул на Федрию, которая была сейчас очень красива, но как-то напряжена и покусывала губы, вдруг закричал петух, а Дэвид спросил:
– Как ты думаешь, где он держит деньги?
Он нес ящик с инструментами. Федрия же, ожидавшая, как мне теперь кажется, что он скажет что-то другое, или в ответ собственным мыслям проговорила:
– У нас куча времени; Мэридол[19] стережет.
Мэридол было имя одной из девушек, игравшей в нашей труппе.
– Если, конечно, она не сбежала. Где, по-твоему, деньги?
– Точно не наверху. Внизу, под офисом. – Она сидела на корточках, но теперь поднялась и направилась вперед. Вся в черном, от балетных туфелек до ленты, стянувшей ее черные волосы; белое лицо и руки производили странное контрастирующее впечатление, а карминовые губы были словно мазок краски, нанесенный и забытый по досадной ошибке. Дэвид и я последовали за нею. На полу, далеко друг от друга, стояли плетеные клетки; когда мы проходили мимо, я увидел, что там сидят птицы, по одной в каждой. Но только когда мы добрались до люка в противоположном углу комнаты, я понял, что эти птицы – бойцовые петухи. Когда столб света упал из какого-то верхнего окошка на одну из клеток, сидевший там петух встал и потянулся, показав свирепые красные глаза и перьевый плюмаж, кричаще броский, как у попугая макао.
– Пошли, – сказала Федрия, – дальше собаки. – И мы спустились за ней по лестнице. Этажом ниже творился сущий ад.
Собаки сидели на цепи в стойлах с перегородками, слишком высокими, чтобы мы могли их видеть, а между рядами стойл были широкие проходы. Это были бойцовые псы всех пород, от десятифунтовых терьеров до мастифов размером с небольшую лошадь, твари с головами бесформенными, как нарост на дереве, и челюстями, способными перекусить сразу обе мужские ноги. Гам от лая стоял невыносимый, он был словно плотная твердая масса, чьи вибрации сотрясали нас, пока мы спускались по лестнице, и на последней ступеньке я тронул Федрию за руку и знаками показал ей, что нужно немедленно уходить, поскольку к тому моменту уже окончательно уверился – где бы мы ни были сейчас, мы находимся там на свой страх и риск. Она покачала головой и, когда я не смог понять, что она сказала, даже и внимательно следя за ее губами, написала на пыльной стене послюненным пальцем: «Они лают всегда – на уличный шум – и на все звуки». Спуск на следующий этаж шел сквозь массивную, однако незапертую дверь, навешенную, по-моему, главным образом для защиты от гвалта. Мне стало лучше, когда эта дверь захлопнулась за нами, хотя шум все равно был оглушающим. К тому времени я полностью пришел в себя и хотел объяснить Дэвиду и Федрии, что не знаю, где я или что мы здесь делаем, но постыдился это делать. И в любом случае мне легко было догадаться, какова наша цель. Мы часто говорили – в то время я считал эти разговоры пустой болтовней – об одном-единственном ограблении, которое освободило бы нас от необходимости дальнейших мелких краж. Где мы, я обнаружил позже, когда мы вышли; а как мы решили пробраться сюда, я выловил из случайных разговоров. Сперва здание предназначалось под склад и стояло на рю д’Эгу возле бухты. Его владелец сдавал в аренду своих питомцев для всевозможных боев, и у него был самый большой выбор псов в Департаменте. Отец Федрии, который за вознаграждение брался перевезти что угодно куда угодно, приводил ее с собой, заходя к этому человеку, только что сбывшему часть груза; и так как было известно, что заведение не откроется до последнего колокольного прозвона молитвы ангелу Господню [20], мы пришли на следующий день сразу после второго и вошли через одно из чердачных окошек. Я затрудняюсь описать, что именно мы увидели, спустившись ниже псарни, на второй этаж этого здания. Бойцовых рабов я видел много раз, когда мы с Мистером Миллионом и Дэвидом пересекали рынок по дороге в библиотеку, но никогда больше одного-двух сразу, и всегда – прочно закованных. Тут они лежали, сидели и слонялись повсюду, и на мгновение я задумался, почему они не рвут в клочья друг друга и нас троих заодно.
Потом я увидел, что каждого удерживала короткая цепь, закрепленная в полу, и нетрудно было догадаться по исцарапанному и ободранному кругу на досках, как далеко раб может достать от той точки, где крепилась его цепь. Мебель, которая у них была, – соломенные матрацы, несколько стульев и скамеек, – или слишком легкая, чтоб нанести вред при ударе ею, или же крепко прибита к полу. Я ждал, что они будут кричать и угрожать нам, как они угрожали друг другу, когда закрывали их клетки на рынке, но они, казалось, смирились со своим состоянием. Все головы повернулись к нам, как только мы стали спускаться по лестнице, – вероятно, рабы ожидали каких-то подачек, но еды у нас, конечно, не было, и после первого взгляда они потеряли к нам интерес так же, как и псы.