принес мне поесть, и подполз к двери, чтобы посмотреть, как он идет. Но на сей раз их там было двое. Один – уже известный мне, с неизменным фонариком, и второй – незнакомец в униформе, как бы не солдатской, и они вместе тащат грузного перепуганного мужика, с трудом переставляя ноги по узкому коридору под его тяжестью; они прошли так близко, что я улыбнулся ему через окошко и тем, полагаю, привел его в еще больший ужас. Смотровое оконце было так мало, что я мог показать в нем или только глаза, или одни лишь губы, не одновременно, так что я проделал это поочередно – я находился едва ли на грудь ниже его. Они протащили его мимо моей двери. Я крикнул:
– Что ты сделал? Что ты натворил?
– Ничего! – захныкал он. – Ничего!
Я расхохотался. Не только над ним я смеялся, но и над вернувшимся ко мне даром речи. А пуще всего над тем, что я отчетливо понимал: он не имеет ко мне никакого отношения, он не является частью меня, а уж тем более Сент-Анн, и к университету новичок тоже не причастен. И к моей старой гостинице, и к Cave Canem, и к пыльной лавке, где я купил свой бронзовый инструментик. Тем не менее толстый перепуганный мужик, который для меня ровным счетом ничего не значит, отныне и на веки вечные станет для меня не просто соседом, но всем в целом мире, и все равно он не имеет ко мне никакого отношения.
Меня снова допрашивали, но как-то необычно. Что-то изменилось, я это нюхом чую – но не знаю, что именно. Следователь начал с обычных придирок, потом внезапно стал дружелюбней, предложил сигарету – такого за ним уже недели не водилось – и до того размяк, что процитировал мне сатирический стишок на тему академических званий. Сущая вечеринка, по нашим с ним меркам. Я осмелился воспользоваться его радушием и попросил еще одну сигарету. К великому моему изумлению, я ее получил. Следом, взамен обыкновенных вопросов, он прочел мне лекцию о чудесах государственного управления на Сен-Круа, будто я хлопотал о предоставлении мне местного гражданства. Несколько отойдя от темы, он указал, что ко мне ни разу не применялись пытки и наркодопросы (это действительно так). Это он приписал благородству и человечности, естественным для остролицых сутулых Круакодилов, но у меня сложилось явственное впечатление, будто они попали в ловушку собственной самонадеянности, решив, что сломают меня через колено и без всех этих штучек, да и не только меня одного.
В связи с этим он обронил заинтересовавшее меня замечание – что у них был знакомый врач, их давний помощник, который мог бы без проблем вытянуть из меня все нужные им сведения за несколько минут. Мне показалось, что он с особым вниманием ожидает моей реакции на эту ремарку. Это могло означать, что мой случай им более неинтересен, но в продолжение допроса он раз за разом задавал мне непрямые вопросы на прежние темы, так что такое объяснение представлялось маловероятным. Быть может, им удалось получить недостающие сведения из какого-то другого источника, но что это мог быть за источник? Нет, тоже немыслимо. Наилучшая интерпретация происходившего, на мой взгляд, заключалась в том, что услугами этого врача по какой-то причине они больше не могли воспользоваться. Я думал, или скорее подозревал, что знаю, кто он такой (то ли внезапное озарение, то ли подсознательный вывод, взращенный во мне чем-то из сказанного следователем раньше – я не мог бы сейчас сказать). Я ответил, что раз у них была возможность допросить меня под наркотиками, а они ею пренебрегли, то это очень скверно, ведь допрос мог бы подтвердить мою невиновность, и я уверен, что они вскоре найдут равноценную замену своему специалисту.
– Нет. Он был уникумом, настоящим художником своего дела. Мы, разумеется, могли бы найти кого-нибудь ему на замену. Но за специалистом хотя бы наполовину таким умелым нам придется посылать в столицу.
– Я знаю человека, который мог бы вам помочь, – сказал я. – Это хозяин заведения под названием «Maison du Chien». Он, насколько я могу судить, нетребователен к заказам, если ему хорошо платят, и у него солидная репутация.
Взгляд, который он на меня бросил, был красноречивей всяких объяснений. Сутенер умер.
Я мог бы сказать ему, что это ничего не меняет, и, наняв его сына, они бы имели дело, по сути, с тем же человеком, хотя я отдавал себе отчет, что он, скорее всего, не поверит моим словам. Впрочем, юноша наверняка тоже арестован. Возможно даже, что он содержится под стражей в этом же здании. Его тетя – с биологической точки зрения, дочь, но я намеревался использовать то же обозначение, каким пользовалась его семья, во избежание путаницы, – со временем попытается вытащить молодого человека.
Наверное, она добивается и моего освобождения тоже (мне это впервые пришло в голову). У нее исключительно острый ум, она обладает ценными знаниями, мы с ней часто встречались и подолгу беседовали – обычно при этом безмолвно присутствовали ее «девчонки», как она их называет, одна или несколько, для аудитории [113]. Где ты сейчас, Tante Jeannine?[114] Известно ли тебе, что они меня схватили?
Она верила, хотя пыталась этого не выказывать, что аннезийцы истребили и подменили Homo sapiens – такова была суть гипотезы Вейля. Она и была Вейлем. На протяжении многих лет эта теория успешно применялась как жупел для дискредитации неортодоксальных мнений об автохтонном населении Сент-Анн. Но кто они, Свободные Люди? А, Tante Jeannine? Консерваторы, которые не сошли со старых путей? Проблема не в том (как я прежде считал), насколько сильно мысли Детей Тени воздействуют на реальность и изменяют ее, а в том, как на ней сказываются наши собственные мысли. Я читал интервью с миссис Блант – в холмах я перечитывал его сотни раз, – и я знаю теперь, кто такие, по моему мнению, Свободные Люди. Я назвал эту гипотезу Постпостулатом Льейва [115]. Я Льейв, я остался [116].
Новый узник оказался разговорчив. Он спросил, есть ли кто в других камерах, как их имена, что мы будем есть, можно ли выпросить у охраны крышку для параши, и задал множество других вопросов. Конечно, ему никто не отвечал – всех, кого ловили на попытках переговариваться, наказывали палками. Но, поняв, что стражник ушел, я рискнул предупредить его. Он долго молчал, потом спросил тихо, заговорщицким тоном:
– Кем был тот несчастный безумец, который смеялся надо мной, пока они волокли меня сюда?
Тут вернулся стражник, и толстяк завизжал, как угодивший в западню розовый кролик, когда его вытянули из камеры и потащили на порку. Бедный ублюдок.
Невероятно! Вы в жизни не догадаетесь, где я! Ну давайте, можете запрашивать сколько угодно подсказок.
Это глупо, я понимаю, но я вообще давно уже чувствую себя круглым дураком, так что почему бы не поиздеваться. Меня вернули в старую камеру 143, над уровнем земли, с матрацем и одеялом, и свет сочится из окошка – стекла в нем нет, по ночам снаружи тянет холодом, но мне кажется, что я попал во дворец.
Через час после того, как меня возвратили туда, Сорок седьмой начал стучаться по трубе. До него каким-то образом дошел слух, что меня должны вернуть, и он послал мне горячие приветствия. Он сообщил, что камера все это время пустовала. Я потерял суповую кость, которой привык пользоваться, но ответил ему, как смог, костяшками пальцев. Узник в следующей по коридору камере тоже узнал, что я вернулся, и начал, как прежде, яростно скрестись и царапаться в стену, но код, будь то прежний или новый, расшифровать я оказался бессилен. Звуки такие беспорядочные, что я иногда задумываюсь, не переговаривается ли он с голосами в своей голове.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ. Не значит ли это, что они собрались меня отпустить? Лучшая трапеза с момента моего взятия под стражу – бобовый суп, жирный, питательный, с настоящими кусками свинины. Чай с лимоном и сахаром. Они передали его мне в большой оловянной кружке, а вместе с утренним хлебом было и молоко. После этого меня вывели из камеры в баню, где я мылся в компании пяти других узников, а волосы, бороду и пах присыпали инсектицидным порошком. У меня появилось новое одеяло, почти чистое – лучше, чем прежнее. Я пишу эти строки, набросив его на плечи. Мне не холодно, однако чувствовать его кожей приятно.
Новый допрос, на этот раз его проводил не Констан, а другой человек, которого я прежде никогда не видел. Он представился как господин Иавис [117]. Он довольно молод и хорош собой, на нем опрятный штатский костюм. Он дал мне сигарету и с огорчением сообщил, что подвергает себя риску заразиться тифом, разговаривая со мной. Видел бы он меня раньше, пока они меня не вымыли. Когда я спросил его насчет второго одеяла и новой бумаги, он показал мне свою папку – там лежали некоторые из ранее исписанных мною страниц, – и пожаловался, что разобрать мои каракули стоило немалых трудов. Поскольку я знал, что на тех страницах не было никаких опасных для меня записей, я с готовностью предложил снять с оставшихся фотокопии, если есть необходимость (а он настаивал, что она может возникнуть) послать их какому-то вышестоящему лицу. Но то, что я пишу сейчас, им едва ли надо показывать. Я много чего навыдумывал о своей жизни с родителями на Земле[118] – по правде говоря, я намеревался сочинить роман, ведь не одна великая книга написана в тюрьмах. Эти страницы только затруднят разбирательство по моему делу. Я уничтожу их при первой же возможности.
ПОЛНОЧЬ ИЛИ НЕМНОГО ПОЗЖЕ. К счастью, они оставили мне спички и свечи, иначе я бы не мог писать. Я уже лег спать, как вошел стражник, взял меня за плечо и сказал, что за мной «послали». Первая мысль моя была о казни; но он усмехался так, что я счел это предположение необоснованным. Я подумал тогда, что они затеяли какое-то новое, мерзкое и отчасти смешное издевательство, например собрались обрить меня налысо.