— Я не торговка.
— Кузька, валяй, игра будет! — говорит Лотошник.
— Семь дашь? — выпрямляется Кузька.
Кривой тянется к простреленному уху.
— Ну, хочешь? — торопит его Кузька.
— Да вить, как ослобонят ежели, так и больше дам.
— Э-э, хитрый какой! Ты со страху забудешь молитву, а я при чем?
— Ну, ладно, только по совести.
— А то как же? Эх, ты, старый драбадан!
Кузька ударяет Кривого по плечу и вскакивает:
— Ну, игроки, подваливай!
XI
— Смирно! Приготовь билеты!
Арестанты выстраиваются в шеренгу, разворачивают тюремные билеты и держат их перед собой. В камеру входят прокурор, начальник тюрьмы и ватага надзирателей.
Прокурор на ходу заглядывает в билеты и цедит:
— Заявления есть?
— Судили вот меня, — бормочет Клочков.
— Судили? Ну, и что же?
— Неправильность, обида…
— Надо было во-время обжаловать приговор.
— Чего жаловаться, раз не по закону?
— Судят только по закону.
— Где уж: взяли вот, заперли-и все.
Прокурор пожимает плечами:
— А что же еще?
— Дело б какое…
— Вот в арестантские роты отправим тебя, — улыбается начальник тюрьмы, — там тебе дадут дело. У нас дела нет.
— Да ведь народ портится, вот этак сидевши.
— Ты, старик, о себе заботься.
Дверь захлопывается.
— Ты, Клочков, ловко хотел загнуть ему, — раздумчиво говорит Кузька. Башка у тебя варит, только слабо ты говоришь. С ними надо лаять: трах-тарарах, чорт на горах! В уши чтоб ему, в уши. А ти: э-э, мэ-э, как теленок.
Я сказал бы ему, да надоело в карцере сидеть. Еще спрашивает: «А что же еще?»
— В царстве небесном, выходит, сидим. Нет, ты стой.
Взяли меня, ты садишь, так суди толком. Не корми меня арестантскою ротой, раз закон при тебе. Я, может, лучше тебя, а ты меня вроде навоза топчешь…
— Стойте, а какой — вам тюрьмы надо? — удивляется
Кузька.
— Издевки чтоб не было, чтоб при деле человек был…
— Дальше?
— Чего дальше? Да обнеси оградою землю сколько там верст, чего ее жалеть-то? Поле чтоб, сады, все чтоб, всякое майстерство. Превзойти чтоб можно было…
— Во-о, правильно! А тут нудят тебя…
— А еще что?
— И еще. Попал кто, с кем не бывает, сейчас сказать ему все, перевернуть его. Есть такие люди, что словами все с человеком могут сделать. Взвоешь, как скажут…
— Вот, и правильность чтоб. Человека к делу приспособлять и не рычать на него, как на собаку…
— Не тюрьму, выходит, вам надо, а училище?
— А что ж? Вник бы во что человек, понятие взял…
— А как он понятия не захочет?
— Эва сказанул! Что он, враг себе?
Кузька тяжело вздыхает и машет рукой:
— Не враг, а только не будет этого! Видал, какой он, прокурор-то? Духами от него прет. По тюрьме с фасоном ходит, неправильность ищет, а как по правде, так ему наплевать на нас, хоть и живет он нами. Не будет нас, что он такое? Окурочник несчастный…
XII
Кривой покачивается и твердит заученную Кузькину молитву:
— «Лягу я, раб божий Яков, помолясь, встану благословясь, свежей росой умываюсь, престольным полотенцем утираюсь. Выйду из дверей в двери, из ворот в ворота, в чистое поле, к морю-окияну…»
По телу разливается слабость, в глазу рябит, но язык шевелится:
— «На море-окияне, на острове буяне белоручьевои камень лежит, а на камени том престол господний. Божья матерь со всей силой небесной велит мне, рабу божьему Якову, белого воску взять, как в путь сбираться, або в суд итти, або к князьям-боярам, або к православным хрестьянам… хрестьянам…»
Кривой запинается и холодеет: другим Кузька дает молитвы против суда, а сам получил четыре года арестантских рот, — но ему тут же вспоминается случай с Обрубком, и слова вновь толпятся на язык:
— На чем это я? На «хрестьянам»… «Становлюсь я на медную землю, закрываюсь чугунной крышкой и девятью дверями, запираюсь десятью замками, отсылаю ключи кит-рыбе. Никто не найдет, никто не возьмет. Тот найдет, кто окиян-море перейдет, песок пересчитает. Найти найдет, а взять не возьмет: встречь ему два колдуна, два еретика, две колдуницы, две еретицы-от всего защита: от черной немочи, от пречудной девицы, тоски и судейской напасти. Аминь».
Всю ночь Кривой то и дело вскакивает, прислушивается и глядит на лампу. Арестанты спят тревожно: одного заковывают во сне, другого ведут на суд, третьего душит похожими на свечки пальцами покойный грек.
Стучат зубы, вскидываются головы, блуждают глаза…
«А как осудят, что тогда?» Кривой бесшумно сползает с нар, тянется к иконе, глаза которой кто-то выковырял гвоздем, падает на колени и по-простецки доказывает богу, как тяжело ему в тюрьме, как мало у него сил, как жалеет он, что пошел на последнюю кражу.
В глубине двора всхлипывает звонок. Надзиратели топают в коридорах и ключами стучат в двери.
— Поднимайсь! Поднимайсь!
Арестанты выстраиваются на середине камеры, а после проверки спешат на коридор и гремят умывальниками.
От слабости и злых сонных голосов к горлу Кривого подкатывает удушье, в виски стучит. Оп бредет в угол, садится на пол и прижимается к стене.
— Ты, Яков, на меня не серчай, — говорит ему Клочков.
— Я ничего… скорей бы уж… Тошно мине…
— А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
— Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.
Кривой старается не глядеть на пьющих тай арестантов.
— Эй! Кому на суд?
Кривой вскакивает на сомлевшие ноги, крестится и суеверно бормочет:
— Дай бог не оправдаться.
— Кривой, что получишь от судьев, привяжи к хвосту коня, а то сам не донесешь!
Кривой на ходу горбится, за воротами тюрьмы видит свои сани, лошаденку и неловко, как чужой, кланяется жене.
— Не отставай, не отставай!
Под ногами скрипит облитый светом мглистого солнца снег. В глазу мигает.
XIII
В суде Кривой ерзает по полу ногами и отвешивает столам поклон. Руки и нижняя челюсть его дрожат, над пустой глазницей бьется жилка. Он боится потерять нить мыслей, не сводит с судей мигающего глаза и бормочет:
— Не брал я, вот истинный бог… куда я в такое дело годен? Старый, вы поглядите только…
Сердце его то скачет, то останавливается и нудно ноет.
Он не узнает свидетелей, водит из стороны в сторону головой, садится и, понуждаемый шопотом конвойного, встает.
Судьи как будто поддакивают ему, но он не верит им, до боли дёргает себя за бороду и ждет самого страшного:
кто-то из судей вот-вот встанет, заговорит о нем, а потом крикнет:
«Четыре года арестантских рот!»
Судьи шевелятся и встают. «Ой, сейчас». Кривой еще раз захлебывается Кузькиной молитвой, тянется к упавшей на пол шапчонке и видит пустые столы. Зеленое сукно сливается с красными и голубыми пятнами большого царского портрета. У пустой глазницы жилка уже не бьется, а скачет и больно дергает что-то в голове. «Ой, что это?» Далеко, кажется за стеной, дребезжит звонок.
— Суд идет!
Стена шарахается от Кривого и шипит:
Ш-ш-ш…
В глазу все сливается-на зеленое сукно ползет белое, черное, мутное.
— Встань, старик.
Кривой вскакивает, кланяется и отчетливо видит: из-за столов все глядят на него.
Судья о цепью на шее читает что-то и садится. Шашки конвойных падают в ножны:
— Жж-ик! — и наступает страшная тишина.
— Выходи сюда.
— Что? Не виноват я! не виноват! — кричит Кривой.
— Да оправдали тебя…
Кривой растерянно глядит на конвойных, настороженно идет между ними и отдается радости только в тюрьме, после слов старшего надзирателя:
— Ну, марш за вещами!
В камере Кривой с разбегу валится Кузьке в ноги:
— Спасибо, век не забуду, заместо сына поминать стану.
— Пошел к ляду! — ногой отталкивает его Кузька. — Ну, чего таращишь глаз? Рад, что оправдали? Начнешь теперь писание читать, молиться? У-у, гад!
— Да что ты, я… я… Господи, я медку тебе привезу…
— И так сладко… отойди, а то последние зубы выбью!
Злоба Кузьки озадачивает Кривого. Он встает с колен, хватает с нар свою сумку и кланяется во все стороны:
— Прощайте, братцы. Дай бог счастья. К святкам гостинца привезу.
— Заблудишься-метелица будет. Лети!
В цейхгаузе Кривой лихорадочно переодевается, благодарит за что-то начальника и надзирателей, на последнем обыске сам выворачивает свои карманы, за воротами бестолково целует жену, а та сквозь слезы шепчет:
— Отпустили таки, слава тебе боже…
— Пустили… едем, пропади они…
— Едем, а то еще вздумают чего, опять посадят…
— Не-эт уж, неэ-ет! — храбрится Кривой. — Конец, больше я не ответчик им, не вор…
— Бросишь? Ну, слава тебе, Господи…
— Чего крестишься? Рада, что кидаю? Дождалась своего?
— Да уж спокой бы. Садись, умаялся.
— Сама садись. А что на суде плакал я, так ты на это не гляди. Их без слез не прошибешь. Сдавили, коршуны.
Кривой снимает с морды лошади сумку с резаной соломой и гладит ее:
— Соскучилась? Шевелись, вывози…
Голос его дрожит. Он дергает вожжи, впрыгивает в сани и машет кнутом:
— Ну, ну, но-о!
Студеный воздух пропитывается запахом потревоженного в санях сена. Кривой пьянеет в нем, хочет сказать жене шутку, но в глаз ему наискось бросается удаляющаяся тюрьма, и он грозит ей кнутовищем:
— Ишь, дьяволица какая, провались ты! Но-о!
Ему и весело, и больно, и горько: теперь ему осталось только вспоминать о молодости, о дерзости и до гроба покорно нести свое битое, ноющее, старое тело.
1915–1925 гг.