Пятая печать — страница 11 из 37

льшое дело. Всю свою жизнь я принадлежал к великой семье обездоленных и бичуемых, и душа моя осталась такой же чистой и незапятнанной, какой ее создал сотворивший всех нас. А это воистину великое дело. Вот так утешал себя Дюдю и, что самое удивительное, в такие моменты действительно чувствовал облегчение.

– Ну, это бараньи мысли с подливой, – воскликнул Кирай.

Хозяин трактира вскинул голову:

– А что? Разве он был неправ? Разве не он оставался порядочным, в то время как прочие были мерзавцами?

Дюрица поднял палец:

– Не спорьте! Теперь перейдем к Томоцеускакатити. А потом уж высказывайтесь.

– А я считаю, он прав был! – продолжал настаивать трактирщик. – По сравнению с этими негодяями он просто ангел. Как это он может быть неправ?

– Вы шутите? – потряс головой Швунг. – В чем тут, по-вашему, утешение?

– Обратимся к Томоцеускакатити, – повысил голос Дюрица. – Вы слушаете, господин Ковач? – посмотрел он на столяра. – Жизнь этого Томоцеускакатити была полной противоположностью жизни несчастного Дюдю! Он был большим начальником, князем, ему подчинялся весь Люч-Люч. То, что он был главным на острове, означало, что если на совести непосредственного хозяина Дюдю числилось, допустим, семьдесят выколотых глаз и восемьдесят отрезанных языков, то на совести Томоцеускакатити их было многократно больше. Оно и понятно. Ведь во столько же раз он был могущественнее и имел во столько же раз больше рабов. Ему принадлежал весь Люч-Люч, принадлежал душой и телом, вместе с потрохами. Просто невероятно, сколько мерзостей натворил этот человек. Вы можете себе это представить, вспомнив, за что он велел отрубить голову тому бедолаге, который как воды в рот набрал. Или вот, например, случай: один из рабов, накрывая на стол, неосторожно звякнул прибором. Томоцеускакатити только кивнул – и один из охранников тут же увел несчастного и отсек ему голову. Бац – и готово. Одна из его наложниц как-то чихнула, потому что часами валялась голой у ног своего повелителя, и этого было достаточно, чтобы и ей отрубили голову. А то еще было: новый флейтист исполнил какой-то пассаж не так, как привык Томоцеускакатити, одно мановение – и песне конец, колесовали беднягу флейтиста. Думаю, уже из этого ясно, каким правителем был Томоцеускакатити. Наверное, еще никого не проклинали так, как этого сукина сына. И все бы ничего, не будь в этой истории одной особенности. Причем весьма интересной особенности. Томоцеускакатити был убежден, что он – самый порядочный человек на свете. Таким считала его и родная мать – пока он ее не казнил; таким считали его и дети. Всякий раз, когда он повелевал отрубить кому-нибудь голову или вырвать язык, его мать – покуда была жива – говорила своим внучатам, то бишь детям Томоцеускакатити: смотрите и учитесь у вашего папы, как надо вести себя, чтобы никто не посмел сказать, что вы плохо воспитаны. Один летописец, которого Томоцеускакатити впоследствии отдал на съедение крысам, записал, что за первые десять лет своего правления тот убил или повелел убить девять тысяч шестьсот двадцать четыре человека, среди них четыре тысячи женщин, около шестисот детей, которые состояли при нем для более мелких услуг вроде массирования спины и темени, а остальные – мужчины, как старые, так и молодые. Разлучил три тысячи супружеских пар, отобрал у родителей семьсот дочерей и сыновей еще до того, как им исполнилось тринадцать лет. Две тысячи человек тиран ослепил полностью или на один глаз, повелел вырвать тысячу пятьсот языков, в том числе у шестидесяти малолетних. Сжег живьем сто тридцать, посадил на кол семьдесят и распял на кресте тридцать девять.

– Остальное, пожалуй, придержите при себе, – сказал книжный агент. – Я всегда знал, что вы извращенец, но не думал, что до такой степени. Вы думаете, это случайность – наговорить столько гадостей в один раз?

– Да ведь все это дело рук Томостики или как его там, – возразил Ковач, – а господин Дюрица про это только рассказывает.

– Ну конечно. А то вы разве не видите, как он это смакует.

– Пусть закончит, – включился хозяин трактира. – Ну и что дальше? – обратился он к Дюрице. – Что вы хотите этим сказать?

– А то, – отвечал Дюрица, – что, несмотря на все это, Томоцеускакатити не испытывал никаких угрызений совести, ибо действовал сообразно морали своей эпохи.

– Сообразно… чему? – переспросил столяр.

– Морали своей эпохи. Ведь он вырос в такой обстановке, он видел вокруг себя то, что позднее стал делать и сам, а потому считал все это естественным и не задумывался, хорошо ли он поступает. Он нисколько не сомневался в том, что вправе так поступать, что ничего более правильного и нормального нет и быть не может.

– Ну, это уж слишком, господин Дюрица, – возразил Ковач.

– Между тем это так. В точности как я сказал, дружище Ковач.

– Так или не так, – произнес хозяин трактира, – все равно он был отъявленный негодяй и поганая тварь.

Ковач негодовал:

– Всякий, кто совершает столько мерзостей и жестокостей, если только он не клинический идиот, прекрасно осознает, что делает подлость.

– Ну уж простите, – приложил руку к сердцу Дюрица, – в наше время есть люди, которым на хлеб не хватает, а у других – собственные авто. Когда-нибудь наши потомки будут возмущаться: как это они могли разъезжать на роскошных автомобилях, когда у других даже приличной обуви и одежды не было. Как им было не стыдно расходовать на машину столько, сколько другие зарабатывали за месяц и при этом едва сводили концы с концами? Томоцеускакатити чувствовал себя замечательно и ведать не ведал о каких-то там угрызениях совести.

– Все равно он был негодяй, – сказал книжный агент.

– Что такое? Мы наконец-то заговорили?

– Отъявленный негодяй, – повторил Кирай.

Ковач потер подбородок:

– Извините, но у меня все же другое мнение. Тот несчастный был прав, когда говорил, что его совесть спокойна, на нем нет грехов, он не запятнал себя чудовищными злодеяниями. А что касается второго, этого вашего главаря, зверь он был, а не человек.

– Подлый негодяй, вот кто он был, – сказал хозяин трактира.

– Допустим, – сказал Дюрица. – Я, во всяком случае, хотел только констатировать, что свою жизнь он прожил спокойно, ибо все им содеянное в его время считалось само собой разумеющимся, соответствующим праву, которым был наделен Томоцеускакатити. О том, что сам он считал это право для себя совершенно естественным, я уже говорил. Свою жизнь он прожил, испытывая удовлетворение, душевный покой, окруженный любовью близких и уважением друзей.

– Представляю, какой это покой, – сказал Ковач. – Какое удовлетворение, оплаченное мучениями стольких людей, которых лишают глаз и ушей и вынуждают вкалывать от зари до зари. Ничего себе!

Дюрица достал из нагрудного кармашка часы и поглядел на циферблат.

– Ну так вот! Вам, господин Ковач, дается пять минут, чтобы решить, кем вы хотите быть – Томоцеускакатити или Дюдю.

– Как это – пять минут? – уставился столяр на часовщика.

– А вот так. Ровно столько вам остается до вашей смерти, а еще через десять секунд вы воскреснете, воплотившись либо в Томоцеускакатити, либо в Дюдю. Теперь понятно? Прошу выбирать, как вам совесть подсказывает.

– А может, не будем дурачиться, господин Дюрица?

– Значит, не поняли?

– Нет.

– Ну так слушайте! Я – боженька и сижу теперь рядом с вами. Хорошо, положим, не боженька, а всемогущий Чуруба, и я говорю: в моей власти через пять минут лишить тебя жизни и тотчас затем воскресить. Но воскреснув, ты станешь тем, кого выберешь сейчас, еще при жизни. Это понятно? Так что обдумай все основательно – в полном согласии со своей честью, совестью, человечностью, со своими словами, сказанными по разным поводам, и со всем прочим! А теперь отвечай: кем ты хочешь воскреснуть – тираном или рабом? Tertium non datur.

– Что-что? – переспросил дружище Бела.

– Третьего не дано, – объяснил книжный агент и бросил взгляд на Дюрицу, словно бы ожидая одобрения.

– Такого не может быть, – заявил столяр.

– Чего – такого?

– Ну, того, что вы говорите.

– Это точно, – вмешался книжный агент. – Никакого Чурубы в природе не существует. Это выдумки, понимаете?

Дюрица, улыбаясь, повернулся к Кираю:

– Может быть. Но то, о чем я спросил, существует.

Он неожиданно взглянул на фотографа:

– Ведь так, сударь?

Кесеи сидел на своем месте, опустив голову, он был бледен и водил пальцем по узорам скатерти. При словах Дюрицы он встрепенулся. В замешательстве посмотрел на окружающих и снова опустил голову.

– Конечно, конечно… – пробормотал он, взглянув на часовщика.

Наступила тишина, которую нарушил Ковач.

– А дело-то, как бы это сказать, серьезнее, чем я думал. – Он обвел взглядом присутствующих: – Вы согласны? – И продолжил: – Ведь речь тут идет о том…

– О чем? – раздраженно перебил его книжный агент. – По-моему, нашему другу захотелось развлечься, только и всего. Вы разве не видите?

Фотограф поднял голову:

– Вы так думаете?

– Да, именно так.

– А я полагаю, что господин Ковач прав, это серьезный вопрос. Я бы добавил: серьезнее, чем можно подумать.

Он повернулся к Дюрице:

– Лично я вас прекрасно понял! И повторяю еще раз – я очень рад, что вы подняли здесь этот вопрос.

– Собственно говоря, – сказал столяр, – вопрос господин Дюрица задал мне. А я как раз не уверен – вроде понял, а вроде и нет.

– По правде сказать, – наморщил лоб хозяин трактира, – я не понимаю, с какой стати вы должны делать выбор и в чем состоит этот выбор.

– Ну как же! – воскликнул Ковач. – Разве вы, дружище Бела, не помните, о чем здесь шел разговор до этого? О том, что мы, простые люди, хоть и живем в нужде и заботах, все же не хотели бы оказаться в шкуре какого-нибудь статского советника, генерала или того, кто распределяет хлебные карточки.

– Ну и как, а теперь захотели бы? – спросил книжный агент.

– Как сказать. В конце-то концов, как раз об этом и речь. Не так ли, господин Дюрица?