Пятая печать — страница 14 из 37

– Я бы только вот что еще хотел сказать. – Кесеи поднял вверх руку. – Неужто и правда мы все таковы, что не верим в добро?

– Наверное, так и есть, – отозвался замешкавшийся у стола хозяин, – при такой-то жизни.

– Который час, мастер Дюрица? – спросил Кирай.

Дюрица посмотрел на часы:

– Десятый доходит, без четверти.

Некоторое время Кесеи молча смотрел на них. Затем направился к двери. Странной походкой, прихрамывая и постукивая протезом, он прошел к выходу, поднялся на ступеньку, что вела наружу и, уже взявшись за ручку, обернулся:

– Я вам так скажу. – Он обвел глазами всю компанию. – Я вам скажу, что мы недостойны самих себя, если не можем принять себя такими, какие мы есть.

Он не заметил, как приотворил дверь.

– Поаккуратней! – с криком бросился к выходу дружище Бела. – Маскировка! Еще накличете на нас беду.

– Спокойной ночи, – сказал фотограф и, выйдя, затворил за собой дверь.

Хозяин еще раз покрепче захлопнул ее за ушедшим, обернулся и, подбоченившись, объявил:

– Между нами говоря, господин Дюрица, вы – редкостная скотина.

– Согласен, – подхватил Кирай, злорадно глядя на часовщика.

Дюрица пожал плечами:

– Пусть так. А теперь всем доброго здоровья и спокойной ночи. Завтра я принесу вам ваши часы, дружище Бела.

– Вот бы хорошо, – сказал хозяин трактира. – Значит, до завтрашнего видерзейна, любезные господа.

Ковач вышел последним и, уже оказавшись на улице, обратился к Дюрице:

– Я бы еще хотел спросить у вас кое-что. Если позволите.

– Да, пожалуйста.

– А что, если я воскресну… В общем, если бы так случилось, как мы говорили, и если бы я воскрес в том или другом обличье, я бы помнил, что мы говорили здесь и что это я самолично выбрал, кем из двоих мне стать?

– Нет, – ответил Дюрица. – Вы уже ни о чем бы не помнили.

– Гм… – пробормотал Ковач и протянул на прощанье руку: – Ну что же, спокойной вам ночи.

– Целую ручки супруге, – сказал книжный агент.

– Я тоже, – сказал часовщик.

– Так, значит, до завтра? – спросил столяр.

– В обычное время, – ответил Кирай. – Не так ли, господин часовщик?

– Непременно буду, – сказал Дюрица.

Кирай и Дюрица пошли налево, Ковач – направо.

3

На кухне у Ковачей все блистало чистотой. Жена столяра, маленькая, хрупкая, была почти незаметна рядом со своим мужем. Одевалась она чистенько и опрятно – на голове косынка в горошек, воротничок белой блузки выпущен наружу, поверх блузки ситцевый передник, на ногах суконные домашние туфли со шнуровкой. Не хозяйка, а загляденье. На столе – непременно белоснежная скатерть, возле каждой тарелки – бумажная салфетка, на углу стола – расписанный цветами сервиз для воды: кувшин со стаканами на небольшом подносе, а посередине – разрисованная фруктами нарядная фарфоровая супница с ручками и чуть в стороне – накрытая камчатым полотенцем корзинка для хлеба.

– Ну как, вкусно?

– Да. Очень, – говорит Ковач.

Женщина ест аккуратно, неслышно. Проглотив несколько ложек, смотрит на мужа, пододвигает к нему хлеб и соль, наливает воды. И вновь принимается за еду. Когда она ест, взгляд ее становится порой неподвижным, задумчивым. Ложка замирает в воздухе. На лоб набегают тонкие, легкие морщинки. Она продолжает есть, едва зачерпывая ложкой суп, и снова смотрит на мужа, не надо ли ему чего.

Ковач молча сопит над своей тарелкой.

– Совсем подкосило старика? – спрашивает он, отламывая себе хлеба.

– Можешь себе представить. – Женщина опустила ложку в тарелку. – Честное слово, едва узнала беднягу. Стою и смотрю на него. И слов даже не нахожу, что сказать ему. Щеки ввалились, круги под глазами, да и не только в этом дело. Бог его знает, сам человек стал другой – и походка, и взгляд, и голову как-то иначе держит. Не знала, что и сказать ему.

– Вот бедняга-то, – вздохнул Ковач.

– В самом деле, представь себе. Летом дом потерял с женой вместе, а теперь единственный сын и тот… Не знаю, что со мной было бы, приведись испытать такое. Наверное, не пережила бы.

– Как он письма от сына ждал! Помнишь, когда заходил к нам в последний раз?

– Помню. А сына уже тогда в живых не было. Вот ужас-то.

– И как он об этом сказал?

– Господи, да никак. Я и не давала ему говорить об этом. Он тебя хотел дождаться, я сказала, лучше не надо, дядя Киш, никакой в этом нет нужды, мол, ты к нему сам зайдешь, непременно зайдешь. И вообще, не надо ему теперь ни о чем беспокоиться.

– Правильно сделала, – одобрил Ковач.

Жена помолчала, потом спросила:

– Не могли бы мы как-то помочь ему?

Ковач пожал плечами. Вздохнул:

– Ну, это около шестидесяти пенгё.

– Да, – сказала жена. – Вот если бы не так много, если бы речь шла о десяти-пятнадцати пенгё…

– Сорок пенгё только за материал.

– Оно так, и все же ты на всякий случай зайди к нему завтра, поговори.

– Утром зайду.

– Вот и подумай теперь. Жил человек, трудился не покладая рук от зари до зари, и сам, и жена его, лишь бы ребенка вырастить. Но только и дожила до поры, когда сына на фронт забрали. А старик схоронил жену да теперь и сына лишился – вообще ничего в жизни не осталось. За один год все, ради чего он жил, прахом пошло. А почему? Ты мог бы на это ответить?

– Нет, – сказал Ковач. – У меня не спрашивали, нужна мне эта война или нет, как и у старого Киша. Нас не спрашивают, а только детей наших забирают да бомбы на наши дома швыряют, в общем – делают что хотят.

Дальше они ели суп молча. Наконец Ковач отодвинул от себя тарелку:

– Стало быть, человек потом ни о чем не помнит.

– Больше не хочешь? – спросила жена.

– Нет, спасибо. А ведь это важно, что он не помнит, что сам выбрал, кем из двоих ему стать, не так ли?

Жена, собирая тарелки, тряхнула головой:

– Нет. Можешь мне поверить, это ничего не меняет. Дело вовсе не в том, что ты будешь помнить и делать потом, главное – что ты сейчас говоришь.

Ковач помедлил, потом согласился:

– Пожалуй, да – это дела не меняет.

Он отщипнул немного мякиша и, помяв между пальцами, сделал катышек.

– Странное все же создание человек.

Жена отнесла тарелки к плите и поставила рядом с кастрюлей, в которой уже грелась вода для мытья посуды. Вернувшись, она убрала со стола. Графин с водой оставила на клеенке – скатерть она уже сняла раньше и убрала в буфет, взяла с подоконника высокую стройную вазу с крашеным бумажным букетиком и водрузила ее на стол.

– Конечно, – вздохнула она, – живи человек один, сам по себе, тогда дело другое.

– То есть как? – спросил Ковач, наблюдая за тем, какую форму принимает под его пальцами хлебный мякиш.

– Ну, если бы у человека не было мужа, жены, детей, одним словом – близких, тогда дело другое.

– Почему другое?

– Тогда он решал бы только за самого себя.

Ковач пожал плечами:

– Разве это что-то меняет?

– Ну как же? Он обрекает на ту же судьбу и жену, и детей.

– Все едино. Я уже попытался представить себе, что я одинок. Ни детей, ни жены, один как перст – ничего не выходит.

Жена Ковача достала тазик для мытья посуды, переодела передник и расстегнула манжеты. Потом, помедлив, спросила:

– А что, нашелся такой, кто смог сделать выбор?

– Не знаю. Этот фотограф или кто он там, ну этот калека, сказал, что он может, и выбрал судьбу того несчастного. Ты бы ему поверила?

– Трудно сказать. Возможно, для этого надо бы лучше узнать его: что он за человек, что у него за жизнь, есть ли семья, что он думает о других вещах.

– Стало быть, он мог сказать и правду?

– Не знаю. Во всяком случае, нечего было Дюрице так грубо набрасываться на него. Какой в этом смысл?

– Он не набрасывался. Говорил совершенно спокойно, как он умеет.

– Все равно, – возразила жена, – неважно, как он это сказал. Представь, что человек сказал правду, не солгал. Каково ему слушать такое? Когда в глаза говорят, что он лжет.

Ковач отшвырнул хлебный шарик и проследил, как он катится по столу.

– Дружище Бела сказал, что, если бы этот человек и вправду сделал такой выбор, он не стал бы обижаться на Дюрицу за его слова, даже если они и впрямь обидны. И прибавил еще: ежели вы так возмущаетесь да выходите из себя из-за того, что кто-то усомнился в ваших словах, то вам тем более не поверят.

– В этом что-то есть. Но ведь люди такие разные. Поди узнай, что у кого на душе.

– Я, во всяком случае, не таким оказался человеком, каким всегда себя считал или каким должен был стать.

Жена подошла к столу и присела на краешек стула напротив Ковача:

– А ты почем знаешь это?

– Почем? Да потому, что все больше твержу на словах про честность да про порядочность, а как до дела дойдет, так стою как баран и слова вымолвить не могу, потому что и нет их совсем – настоящих-то слов.

– Ну это ты зря сейчас говоришь. Ты ведь Дюрицу знаешь – человек он с причудами, любит друзей своих подразнить, подшутить над ними, вот и эту историю выдумал, чтобы вам досадить. Не придавай ей слишком большого значения.

Ковач поднялся, снял с вешалки пальто. Взял сигарету, закурил и набросил пальто на плечи.

– Загляну в мастерскую.

Он открыл дверь и очутился в промозглом тумане. Остановившись у порога, Ковач выпустил вверх струйку дыма и зашагал вглубь двора, к мастерской.

«Надо будет завтра попробовать где-нибудь политурой разжиться, – подумал он. – Только сможет ли кто одолжить и сколько. Ежели не получится, придется на рынок Телеки топать, хотя там за нее баснословные деньги сдерут. Вот ведь странное дело. Бывает, собрат-столяр собственной политурой делится, самому мало, а делится – почему? А бывает, торгаш на Телеки за политуру, которая бог весть как ему досталась, последние штаны с тебя снимет – почему так? Наверное, потому, что люди все разные. У одного политура есть, а ремеслом он не занимается, значит, не больно-то она ему и нужна, но он все же хранит ее дома в кладовке, сам не зная зачем. А другой, которому она тоже не нужна, продаст за нормальную цену, вовсе не собираясь на ней нажиться, хотя, привези он ту политуру на рынок Телеки, мог бы втридорога за нее заломить. И ведь знает об этом, но все же не поступает так. Все потому, что люди, как любит выражаться жена, бывают всякие. Одно дело – мастер Дюрица, другое – Кирай, и совсем иное – дружище Бела. А тогда почему бы мне не поверить, что этот фотограф правду сказал? Я ведь о нем ничего не знаю, и справедливо ли с моей стороны сомневаться в том, что он так решительно утверждает? Ладно бы еще, если б я усомнился только из-за обиды: вот, мол, он может сделать выбор, а я не могу. Да, странная, странная все же тварь человек».