Пятая печать — страница 19 из 37

Он поднял воротник и свернул на широкую улицу.

– Покончить со всем этим. Да, да, – вздохнул он, – так и надо бы поступить. И пусть бы она стояла передо мной изумленная как не знаю кто. А я хлопнул бы дверью и удалился. Как настоящий мужчина. И пусть тогда скажет: вот так да!

Перед ним проехал трамвай, пришлось ненадолго остановиться.

«Разумеется, сегодня я этого не сделаю. Пусть сегодня еще раз увидит, с кем имеет дело. Чтоб не могла сказать: так себе, заурядная личность. Пусть поднесет ручку к губам – господи, что за ротик у этой чертовки! – и скажет: «Ах-ах-ах! И это все достал ты? Какой же ты фантастический человек, у меня слов нет! Ты знаешь, что уже много недель никто здесь не видывал ничего подобного, никто во всем доме». Пусть сегодня еще разок скажет. А впрочем, это ведь сущая правда. Попробовал бы кто-нибудь в наше время обеспечить две семьи мясом, грудинкой, корейкой, салом и прочими замечательными вещами. Вы думаете, это легко? Так что пусть сегодня… или, точнее, завтра ее дорогой муженек напоследок налопается до отвала. На будущей неделе он работает в первую смену, стало быть, к его женушке зайти не получится, зато через неделю заявлюсь уже с пустым портфелем. Это как пить дать. Только бы она теперь корейку не обнаружила. Грудинку уж так и быть. Но корейку – ни-ни. Да и хорош бы я был. Ведь жена моя обожает отбивные на ребрышках. Как я могу оставить корейку этому негодяю? Ну нет, почтеннейший, обойдетесь как-нибудь без корейки.

Он сплюнул на землю.

«На этой неделе я уже дважды объяснял дома, что не ночевал из-за комендантского часа. «Это просто невероятно, дорогая… уже второй раз за неделю приходится ночевать там, где меня застает комендантский час, черт бы подрал всю эту войну! И всякий раз кошки на душе скребут, что ты ведь, поди, за меня волнуешься…» Тьфу, брат Лаци, как же тебе не стыдно? Знаешь, что делает сейчас твоя жена? Бог знает в который раз смотрит на часы, набрасывает на плечи пальто и спускается вниз, к воротам, зябко кутается, выглядывает на улицу – посмотреть, не идешь ли ты. Прислушивается к шагам, ей все кажется, что это ты. Тьфу! А потом, переполненная страхами, поднимается вверх по лестнице и приговаривает: «Боже мой! Боже мой!» Ты поступаешь с ней как последний урод, разве она это заслужила? Тьфу! И что ты за человек в таком случае? Дружище Бела поди уже ужинает вместе со своей бабенкой, и эта красуля, эта ходячая вагина ставит перед ним жратву, а сама трется ляжками о его ноги. Разве можно сравнить эту бестию с моей женой? Которая, придерживая на плечах пальтишко, семенит сейчас по ступенькам – скорей девчонка, а не женщина. А Ковач как раз приступает к молитве; голову на отсечение даю, что он стоит теперь на коленях возле постели или молитвенно складывает руки над тарелкой; позвякивают приборы, а женушка-то его… Нет, ты, Лаци, определенно свинья. А мастер Дюрица? Нет, это, конечно, сплетни, будто он с малолетками… все такое… Ну, наверное, кто-то есть у него, какая-нибудь особа – моложе него, но и только. Сейчас ковыряется небось в своих часах. Короче, все люди как люди, один ты – негодяй. Распоследний, исключительный негодяй ты, Лаци».

Набрав в легкие воздуха, он плюнул подальше перед собой и вытер губы.

«Как будто таким вот плевком можно что-то исправить, – пожал он плечами. – Плюнул – и порядок? Можно продолжать путь к любовнице. Вот она, настоящая подлость. И трагедия, разумеется. Трагедия в первую очередь, а потом уже подлость. «И, барахтаясь в путах порядка, которые создал не я, вырождается в грех доброта, обращается в срам красота!»[8] – пришли ему на ум чьи-то строки. – Как это верно! О нет, человек, на собственной шкуре не испытавший великих терзаний жизни, никогда не поймет все величие и правдивость поэзии. Что за головокружительные глубины скрывает этот божественный механизм – как поэт назвал человеческую душу. За то, чтобы пойти на подлость, приходится платить высокую цену. И не искупает ли всякий грех та огромная концентрация мысли, с помощью которой я объясняю самому себе, почему, невзирая на все мои подлости, меня еще можно считать порядочным человеком? И это не говоря о том, сколько грехов снимают с меня те немыслимые усилия, которые я прилагаю, чтобы содержать и кормить сразу две семьи. Пусть попробует кто-нибудь это повторить. Вот иду я по улице, в руке портфель, в котором самое малое килограммов десять-двенадцать книг, а люди смотрят и говорят: человек с портфелем пошел. Только и всего. А если б они могли заглянуть в его лихорадочно работающий мозг? Если бы видели мечущиеся в нем мысли: мясо – жир, мясо – жир, масло – мука, масло – мука. И сколько мяса, сколько муки, сколько жира? И это в теперешнем мире, в теперешних, всем нам известных условиях! Смотрите, спешит человечек – жалкая серенькая душонка: одно плечо ниже другого от многолетнего перетаскивания тяжестей, пальто застегнуто иногда не на те пуговицы, потому что, размышляя над великими вопросами бытия, поневоле делаешься рассеян, шляпа надвинута на глаза, чтобы слеповатые зрачки не резал свет; порою он шмыгает носом, потому что дождь, туман и холодный ветер пронизывают его насквозь в долгих и суматошных перемещениях от клиента к клиенту, да все бегом, ибо время – деньги и надо первым приветствовать всякого, ведь даже случайный знакомый или просто показавшийся знакомым прохожий в один прекрасный день могут стать клиентами; и вот лицо у него расплывается в любезной, подобострастной улыбке, он слегка поворачивает голову, снимая шляпу, проходит несколько шагов рядом с тем, кого поприветствовал, и только потом вновь водружает шляпу на голову… Словом, так и бежит по улице этот невзрачный человечек, и люди, заметив его, говорят: вон опять этот книгоноша куда-то почапал со своим портфелем. Сказали – и отвернулись. А что у него в мозговых извилинах – ибо все происходит именно в этих наших извилинах, как установил гений Дарвина в полемике с духовно-исторической школой, – так вот, что за мысли его там гложут, этого никто не видит. Разве может кто-то увидеть, какие угрызения совести терзают его? Его внутреннюю борьбу, преисполненную стыда и сомнений? Его стремление избавиться от греха и в то же время бессилие отказаться от толики радости, которую, в утешение за тяготы и невзгоды жизни, отпустила ему скупая рука судьбы. «Почему нельзя мне тебя любить, почему я должен тебя забыть?..» – вспомнились ему слова одного шлягера. – Разве любовь может сделать человека хуже?»

Он перехватил портфель под другую руку и покачал головой:

«Ну и гнусный же ты лицемер, Лаци. Зачем эти мудрствования? Сам себя обмануть хочешь? Тьфу! Ты самый обыкновенный мерзавец – вот о чем идет речь. Ты думаешь, я не знаю про твои делишки? Про все твои грязные проделки? Знаю, братец, наперечет знаю, Имей в виду. Таскаешь этой бабенке мясо, яйца и прочее, чего очень не хватает дома. Хотя… будем все-таки справедливы! Не надо бросаться в крайности. Ты просто относишь ей то, чего дома могло бы быть больше… да, могло бы быть больше, вот правильная формулировка! Все самое необходимое для дома ты добываешь. Но если бы ты приносил домой все, семье не пришлось бы перебиваться со дня на день и всего было бы вдоволь. Что правда, то правда! Ты обкрадываешь свою семью… А почему ты ее обкрадываешь? Чтобы у этого лоботряса было побольше жратвы, чтобы он мог и с собой на завод прихватить жаркого, и дома натрескаться до отвала… «Кушай, мой ангел… гляди, какой вкуснятиной потчует тебя твоя крошка, гляди, что дает тебе твоя женушка, это мой идиот любовник для меня от своей семьи отрывает!..» Вот бестия!

«Ну нет! – проговорил он вслух и рубанул рукой воздух. – Ну уж нет. Довольно. С сегодняшнего дня с этим покончено. Никакой грудинки. Сегодня эта грудинка отправится в мой благопристойный дом – это все, о чем мы поставим сейчас в известность эту бестию. Что, не нравится? Скатертью дорога. Отныне все добро будет отправляться туда, где его заслужили, в руки преданной и незапятнанной женщины, и конец этой грязной истории. Хватит с меня позора. Но прежде мы выложим все, что у нас накипело. Держать любовника, чтобы иметь возможность кормить муженька яйцами, салом, грудинкой? Что же это за женщина?»

Он остановился и зажмурил глаза. На лице отразились неподдельные чувства. Он вполголоса, с нажимом на каждое слово произнес:

– Если в тебе осталась хоть капля человечности и порядочности, ты сегодня же с этим покончишь. То, как ты поступал до сих пор, – подлость.

Он двинулся дальше, продолжая бормотать:

– Прости меня… Прости своего мужа… Он слаб, но безмерно любит тебя, так же сильно любит, как любил когда-то… И вы тоже, дружище Бела, мастер Дюрица и старина Ковач… простите!

Миновав еще два-три дома, он остановился, оглянулся по сторонам и вошел в слабо освещенный подъезд. На цыпочках прокравшись на второй этаж, он приник к двери и нажал кнопку звонка.

– Только раз, – прошептал он, – этот единственный раз дай мне сил, Господи! – Он услышал, как в замочной скважине тихо повернулся ключ, и повторил: – Только раз, сегодня.

Войдя, он поставил портфель у стены.

– Тебя никто не заметил? – услышал он рядом с собой.

– Никто, – ответил он, чувствуя, как бешено колотится сердце, и застыл на месте.

– Ну? – донесся до него женский голос – тихий, вкрадчивый и вместе с тем недовольный, капризный и нетерпеливый, как у ребенка.

«Ничего ведь не изменится, если я поцелую ее, – подумал он. – Хотя, наверное, надо бы проявить решимость с первой минуты. А с другой стороны…»

Он наклонился и поцеловал женщину.

– Я ждала, – сказала она и прижалась к мужчине.

Швунг ощутил вкус ее губ, ее шепот щекотал лицо. Он почувствовал, как мир поплыл перед глазами.

– Сними пальто.

Он снял шляпу, пальто и отдал женщине.

– А портфель?

– Здесь, душа моя, у стены.

– Зачем ты его туда поставил?.. Ой, да он мокрый! Неужто дождь?

– Нет… – ответил он, – просто туман… туман на улице…

Он почувствовал, как ее губы коснулись его подбородка: