Пятая печать — страница 20 из 37

– Озорник… чем ты его опять набил? Вон тяжелый какой!..

– О да! – отозвался Швунг и подумал: «Боже праведный!..»

– Ну, пойдем… Ты, кажется, весь продрог…

– Довольно холодно, – сказал он.

Он не сопротивлялся, когда женщина взяла его за руку и, отворив дверь, ввела в комнату.

«Боже… Боже…»

Возле постели горел ночничок. Потрескивала печь, распространяя по спальне волны приятного тепла.

– Ну? – сказала она и встала напротив мужчины. Это была высокая стройная блондинка, с серыми глазами, пухлыми, жадными губами, на шее у нее висела тонкая золотая цепочка, в вырезе халата виднелся краешек черной кружевной сорочки. – Может быть, поздороваемся? Ах ты, чудак мой.

«О, Господи, – думал Швунг. – Вот бестия. Но корейку я ей ни за что не отдам. Корейку – ни в коем случае. Об этом и речи не может быть!»

Женщина приникла к нему.

«Корейку – да нипочем». – Швунг обнял ее. Мир опять поплыл перед ним. Когда она вывернулась из его объятий, он еще какое-то время стоял на месте, чувствуя головокружение. Взгляд его упал на кровать, освещенную мягким и теплым светом лампы.

«Господи… Господи…»

Женщина уже подошла к столу, высоко подняв брови и вытянув трубочкой губы, она открыла застежку портфеля.

– О Боже! Лацко. Не может быть! – Она захлопала в ладоши. – Лацко! Это невозможно. И это все мне? – Она подбежала к мужчине и обхватила его за шею:

– Лацко! Ты просто волшебник!..

И стала осыпать мелкими поцелуями его лицо, глаза, уши, а потом звонко чмокнула в губы. – Грудинка! Не может быть!

Оставив мужчину, она вернулась к портфелю. Присев на корточки, раскрыла его пошире и заглянула внутрь. И вот уже вытащила наружу еще один сверток:

– Корейка? О, мой Лацко. Неужели и правда корейка?

Швунг замер на месте, чувствуя, что куда-то проваливается, и мир вместе с ним.

– Душа моя, – проговорил он охрипшим вдруг голосом. – Душа моя… – снова начал он.

– Лацко, Лацко! Это просто немыслимо. – Она вновь подбежала к мужчине и обняла за шею. – Ты самый лучший на свете.

– Душа моя…

– Ты мой золотой, ты мой сладкий. Лацко! – Она обхватила его лицо ладонями. – Чей ты, Лацко? А ну-ка скажи! Чей Лацко? – чмокнула она его в лоб. – Иди, сядь сюда, к печке. Видишь, как я для тебя натопила.

Она подтащила его к печке, усадила в кресло и, забравшись к нему на колени, снова поцеловала в лоб. – Я отнесу мясо в кухню и мигом вернусь, дорогой, – сказала она, целуя его в шею.

Швунг склонил голову набок и закрыл глаза: «Господи… Господи…»

– Минуточку, я сейчас вернусь, – повторила она, – и согрею тебя. Хорошо? Ты ведь хочешь, чтоб я тебя согрела?

– Я пропал, – вслух сказал Швунг, оставшись один. – Пропал… Окончательно.

Он вытянул ноги и закрыл глаза.

– Пропал окончательно. – Он поднялся, шагнул к столу и, опершись на него руками, уронил голову: – Ну ладно, как я решил по дороге сюда, сегодня скандала не будет. Сегодня… в последний раз. В конце концов, я заслужил. И вообще, раздобуду я завтра грудинку и корейку опять раздобуду, тогда и отнесу домой. За собрание Маколея я в любое время разживусь грудинкой у ветеринара.

Он обернулся и посмотрел на кровать. Снял часы, затем пиджак, повесил его на спинку стула.

– Господи, Господи, – повторил он опять, присев на кровать, чтобы снять ботинки. – Как же верно, что нет более несчастного создания, чем человек.

Он уставился перед собой, и рука его неподвижно застыла с развязанным шнурком. Он почувствовал резь в глазах и понял, что вот-вот заплачет. Повернувшись в сторону двери, он крикнул:

– Ну иди уже, черт возьми, где ты, бестия?

«Вся беда в том, что мы из всего делаем слишком большую проблему! Вот и сейчас я чувствую себя последней паршивой собакой. Но соответствует ли масштаб моих угрызений тому греху, что я совершил, и тем более характеру этого так называемого греха? Так ли тяжко мое прегрешение, чтобы чувствовать себя отъявленным негодяем? Если кто-то добросовестно – именно так, добросовестно – терзается угрызениями совести, то это я, но за всяким моим самоосуждением и самообвинением постоянно мерцает сомнение: а действительно ли я грешен? И действительно ли так велик мой грех, чтобы чувствовать к себе отвращение?»

В ранний утренний час Кирай, подняв воротник пальто, надвинув на заспанные глаза шляпу, зажав под мышкой уже невесомый портфель и то и дело шмыгая носом, поспешал сквозь туман, который, пережив ночь, упрямо заволакивал улицу.

«Давай наконец спокойно обдумаем, чем вызвано это самобичевание? Сколько себя помню, я только и делаю, что приспосабливаюсь к разным законам, причем к таким законам и правилам, которые принимал не я и о правильности которых меня никто не спрашивал. Бог весть сколько лет или веков назад какая-то кучка людей напринимала законов, объявила, что хорошо и что плохо, что можно и чего нельзя, и сегодня мне – сегодня, а не тогда! – приходится жить так, как они в свое время придумали. При этом от нас даже не скрывают, что то, о чем мы думаем и как рассуждаем, совершенно не важно, главное – чтобы жили по правилам. Так оно и идет с тех пор, как я появился на свет, и мало-помалу дошло до того, что своей головой я уже ни о чем не думаю, а все оглядываюсь на их правила, словно глупый малец на старца – дескать, что он может подумать о том, что я делаю или собираюсь сделать. Именно так. И если быть откровенным, то я хотел бы задать вопрос: вот скажите мне, уважаемые господа и дамы, ну что в том плохого, если здоровый человек провел ночь с женщиной? Есть ли что-то нормальнее этого? Надо быть круглым идиотом, чтобы считать это свинством. Уж такими нас сотворила природа, чтобы мы могли каждую ночь спать с женщиной и хорошо себя с ней чувствовать. Но много ли таких, кто мог бы изо дня в день заниматься этим у себя дома? Так что, с одной стороны, мы имеем дело с природой человека, то есть с природой как таковой, а с другой стороны, с какими-то правилами и предписаниями, сообразно которым подобное поведение – свинство. Иными словами, чтобы не нарушать заведенных правил, я должен идти против велений природы. А венчает всю эту историю то обстоятельство – точнее, трагедия, причем наша общая, – что теперь даже не нужно сверяться с обычаем, поскольку этот проклятый обычай уже впитался в мельчайшие поры нашего существа, как чернила впитываются в промокашку, он вселился в меня и стал такой же неотъемлемой частью меня самого, как, скажем, почки, или родимые пятна, или желудочная кислота. И так происходит со всем. Придет мне, скажем, желание запеть на улице – нельзя, будут смотреть как на идиота. Захочется потянуться на улице – тоже нельзя, понятно, за кого меня примут. Или возникнет желание, вот, к примеру, прямо сегодня, сей божий день, не вставать с постели, а поваляться, понежиться под теплым одеялом, – опять же нельзя. Ибо обычай гласит: не ленись, в то время как праздность для всех нас – самое милое состояние. В самом деле, разве есть у нас долг важнее, чем прекрасное самочувствие. Тот, кто скажет, что это не так, не просто дурак, а дурак беспросветный. Хорошо, замечательно себя чувствовать – да это же величайшее дело. И надо быть законченным идиотом, чтобы не понимать величия этой мысли!»

Он остановился и, чуть наклонив голову, уставился перед собой.

«Я утверждаю, – воздел он указательный палец, – решительно утверждаю, что совершаю противоестественное действие, испытывая угрызения совести из-за того, что чувствовал себя хорошо и поступал по велению природы. И утверждаю, далее, что чувствовать угрызения совести мне приходится по следующим причинам. Во-первых, потому, что я не имею возможности во всем следовать зову природы, то есть жить в соответствии со своими желаниями. Во-вторых, есть такое совсем уж кошмарное и отвратительное обстоятельство – у меня недостаточно денег, чтобы можно было плевать на обычаи и законы. Всю свою жизнь я провел в погоне за деньгами и вынужден был постоянно подстраиваться под других. Был повязан по рукам и ногам, вертелся у всех на виду, будто манекен: а вот так вас устроит, а может быть, лучше так? Тьфу! Иду вот сейчас по улице и терзаюсь адскими муками оттого, что приятно провел ночь с женщиной, да еще оттого, что не донес до дома килограмм мяса. А что это мясо-то! Шесть мешков золота? Блаженство небесное? Философский камень? Почему я должен придавать этому такое значение? Омерзительный кусок омерзительного животного – только и всего, и я, человек, должен расшибиться в лепешку, чтобы его раздобыть. Что же это за жизнь, достойна ли она существа, считающегося венцом творения? О вы, люди, могущие поступать так, как считаете правильным и приятным! Осмеливающиеся наслаждаться жизнью. О вы, смеющие быть такими, какими хотите быть! Люди, смеющие быть самими собой в полной мере. О вы, для кого закон – ваши желания! Если у этой поганой жизни и есть какой-либо смысл, то он в том, чтобы поступать так, как мы хотим, и беспрепятственно делать то, на что мы способны. Низкий поклон тем, кто осмеливается и умеет, несмотря ни на что, жить согласно своим желаниям. Честь им и хвала. Что значит – они делают это во вред другим? Они воплощают цельность и полноту человека. В них – смысл нашего существования. Они – те, о ком можно сказать: се человек! Ессе homo, как выразился Мункачи. «Покажите мне человека!» – попросит какой-нибудь житель Луны. “Да вот! – скажем мы. – Вот, смотри! Это он! Он – Свобода! Он – Воля, он – Сила, он тот, кто Наслаждается Этой Жизнью!” Если сто миллионов существуют лишь для того, чтобы был он, то это вполне оправданно. Се человек!»

В этот момент ему вспомнился Дюрица с его Томоцеускакатити.

Он на секунду остановился, затем махнул рукой и поспешил дальше.

«Э, нет!.. Э, нет, мастер Дюрица! Не о том вы нас спрашивали… Зря вы думали, что этот вопрос вообще имеет смысл. Вы и сами-то, мастер Дюрица, в некотором смысле дурак! Иначе вы знали бы, что тут и спрашивать не о чем! Вы знали бы то, что я прочел у одного многими высоко ценимого французского писателя, который сказал, что вся наша жизнь – сплошные терзания насчет того, что нам делать и как поступать. А еще вы знали бы, что другие выдающиеся писатели с ним спорили. И правильно делали! Не бывает такого, милейший, чтоб человек не знал, как ему правильно поступить. Уверяю вас, уважаемые господин Дюрица и господин французский писатель. В каждом отдельном случае мы очень хорошо знаем, как нужно или как следовало бы поступить. Что выбрать! Вы думаете, мы не знали ответа сразу же, как только вы наплели нам вашу сказку? Заблуждаетесь! Знали, но стали кумекать. Вытягивать уши навроде антенны, стараясь расслышать: а что говорит на сей счет обычай, к которому подобает и даже необходимо прислушиваться? Что говорит этот ублюдочный, оболваненный мир, это жалкое общество… Верьте тому, господин часовщик, о чем вы и сами подумали в тот самый момент, как только изобрели этот ваш вопрос. Не ждите, пока навострятся уши-антенны! Вот в чем истина! А все остальное – ханжество и мухлеж, из которых по большей части и