Он стоял у низенького окошка, в котором смутно отражались очертания его лица и светлое пятно лба.
«Ну подумайте: что удивительного в поведении человека, который, можно сказать, с младых ногтей готовится к героической жизни и героическому уходу и вдруг оказывается лицом к лицу с такой перспективой? Да и вообще, нет ничего более сложно устроенного, чем личность героя. Героическая натура! Какой это многозначный, чудесный и полный неожиданностей феномен. Случается иногда, что, по мнению некоторых, герой ведет себя как последний трус. Это бывает, и нередко. Но можно ли удивляться, что герой рассуждает так: я все должен подчинить своему призванию, тому подвигу, ради которого я появился на свет. Нужно только дождаться момента, который станет апофеозом моего величия, момента, когда я смогу обратиться не к глухим стенам, а ко всему человечеству: «Смотрите! Я умираю за вас!» Дело в том, что никто так не бережет свою жизнь, как герой. Никто не тревожится о ней больше самого избранника. Он знает, что в этом мире у него есть задача, знает, что он рожден для великого свершения и ради этого должен себя сохранить. Поэтому совершенно бездумно и безответственно объявлять его трусом! Взять, к примеру, сегодняшний случай: нынче вечером один человек заявил, что я лгун! Но – как бы ни было это обидно – попытаемся разобраться спокойно. Допустим, я поступил бы так, как любой другой на моем месте: подошел бы и влепил этому человеку пощечину. И что в таком случае могло произойти? Предположим, он нервный и к тому же дикарь, предпочитающий все вопросы решать только силой. Он вскакивает, кровь бросается ему в голову, он хватает стул и, прежде чем кто-либо успевает остановить его, размахивается и обрушивает его на меня. Может такое случиться? Может! Вполне может случиться именно так, как я только что описал. И что получилось? Я отомстил обидчику, но погубил свою жизнь. И конец всему, к чему я готовил себя с детских лет. По-видимому, дело обстоит так: герой всеми своими клетками чувствует, что должен беречь себя как зеницу ока – он не вправе ставить на кон свои грядущие свершения. Можно, пожалуй, сказать и так: человек, призванный к великим подвигам, не вправе свободно распоряжаться собой, он должен лелеять свое призвание как величайшую ценность, которая принадлежит не ему, а коллективу и миру в целом. Призвание возложено на него самим Богом, судьбой, и так далее. Отправиться покорять Монблан и сломать ногу, споткнувшись о кочку? Недопустимо. Герой, как никто, должен ответственно относиться к собственной жизни».
Он доковылял до кровати и, отцепив протез, лег ничком на неразобранную постель.
«Ну а то, что это сопряжено с безмерными внутренними мучениями… Господи, а как же иначе?»
Он закрыл глаза и подумал о своей культе:
«Боже, боже, сколько я перестрадал. Но ведь так и должно быть. Страдания следует принимать. Это непременный долг всякого призванного. Откуда бы герой черпал силу и величие, которые отличают его от малых мира сего, если не из мук, низвергающих душу и мысли в чудовищные глубины? Да знают ли эти завсегдатаи трактира, какую боль я с собой ношу? А я ведь терплю ради них. Разве величие достигалось когда-либо без адовых мук? Разве не сквозь страдания, словно источник сквозь толщу земли, пробивается на поверхность величие? Великие подвиги всегда сопряжены с великими муками, но никто об этом не ведает. Да разве они, проходя мимо по улице, отдают себе отчет в том, с кем только что встретились, от кого были в нескольких шагах или того меньше? Как все это трудно! Ужасно трудно. А сколько разочарований, боже праведный, сколько разочарований приносят призванным те, кому они служат! Сколько непонимания, безразличия, оскорблений, и все потому, что герой таится до времени, бережет себя и скрытно трудится над грядущим. Разве могут они узреть безграничную любовь, что клокочет в глубинах сердца, – и правда словно источник в недрах земли».
Кесеи сполз к краю кровати и выудил из кармана повешенного на стул пиджака сигареты. Перевернувшись на спину, он закурил и выпустил в потолок струйку дыма.
«А ведь сколько раз я клялся себе не откровенничать с простыми людьми. Нельзя. Не поймут. Они и в себя-то не верят – где им поверить великим. Как им постичь высоту, если они ко всему подходят со своей меркой?
Он пустил вверх колечко дыма и смотрел, как оно вращается и клубится. Комнатка была низкая, и дым быстро достигал потолка. Он повернулся на бок и, опершись на локоть, стал пускать кольца в сторону, туда, где было больше свободного места.
«Да! Нужно сносить даже унижения. Зато когда пробьет час и вам откроется во всей красе и величии преображенная жизнь – что вы тогда скажете? Будете бить себя в грудь, крича: “Сколько страданий он перенес на наших глазах. Никто из нас не мог его понять…”»
Он прищурился и пристальным, немигающим взглядом стал следить за очередным колечком табачного дыма. Выражение его лица то и дело менялось. Плечи ссутулились. Подтянув под себя ногу, он сжался в комочек, погасил сигарету и начал дышать открытым ртом, скрестив руки на взволнованно вздымавшейся груди. Лицо исказилось гримасой ужаса и мучительной боли. Он перевернулся на спину и, вперив глаза в потолок, зашептал:
– Как повелишь, господин великий. На все твоя воля. Твой покорный раб поступит так, как велит ему твой беспощадный кнут. Да, мой господин, я ползу к твоему престолу. Колени ужасно, ужасно саднят, ободранные до крови о грубые камни. Но я молчу, не ропщу и не жалуюсь. Когда ты отнял у меня ребенка, я ничем не выдал своей боли, упрятав ее в глубочайшие тайники души. А ведь он был счастьем и радостью моей жизни. Точно так же, как и моя жена, которую ты изувечил, приказав отрезать ей нос, а позднее твоя наложница за мелкую провинность забила ее кнутом до смерти. И вот я ползаю у твоих ног, протягивая тебе блюдо, сверкающее золотом-серебром и каменьями драгоценными, с африканскими фруктами и азиатскими пряностями. И не отворю для жалобы уст. Я молчу. Глаза потуплены в пол. Ты не видишь их, как не можешь видеть и моего сердца. Что знаешь ты о снедающей меня невыносимой боли, что знаешь об унижениях, что знаешь о человеке, который ползает перед тобой, послушно протягивая тебе все, чем ты можешь насладиться и утолить жажду? Что знаешь ты о беспросветной нищете мечущихся на дне жизни, о страданиях и мыслях бичуемых? Что ты знаешь о том, какой закон придет воплотить на земле тот, кто ползает у твоих ног? Что за плод лелеют его страдания, каким новым заветом они чреваты? Что помогает ему терпеть на плечах своих раны от твоего кнута и во что отольются омывающие его душу слезы? Ведаешь ли ты, насколько усугубят приговор те ужасы, которым ты подвергаешь его? Ты не увидишь его чистого взора, потому что он прячет его от тебя за слезами; ты видишь перед собой на земле только жалкое тело, но не видишь душу, свет которой изливается сквозь решетку узилища из костей, плоти, кожи и заполняет собою мир.
Кесеи съежился на постели, представляя себя тоже жалким и маленьким. Он явственно представлял себе и огромный зал, и блюдо, и саднящую боль в коленях. На нем надет какой-то балахон до самых щиколоток, голым черепом он покорно склоняется к ступеням трона, вытянутые руки похожи на веточки хлипкого деревца, сквозь тонкую кожу просвечивают косточки.
– Не заглянув в мои ясные глаза, тебе и не догадаться, что тот, кого ты лишил всего, чью жизнь сделал убогой и нищей, кого разлучил с радостью и чью честь растоптал, тот однажды поднимется, шагнет к трону и опрокинет его. Опрокинувши твой аляповатый трон, встанет он во главе униженных и бичуемых и возопит, простирая руки: «Вершите суд! Восстановите справедливость!» И будет стоять, не двигаясь с места, стоять, простерев руку, и восклицать: «Поступайте как я сказал – я, познавший страдание, как никто из вас!»
Он видел перед собой армию обездоленных: головы с отрезанными носами и рваными или отрезанными ушами, согбенные спины, непомерно развитые от работы или усохшие от нее же мышцы, кожа да кости, животы, вздувшиеся от съеденной с голодухи травы и беспрерывно поглощаемой воды, синюшные, ввалившиеся щеки, пустые глазницы – страшные, словно разграбленные и брошенные могилы, не заживающие культи обрубленных рук, свисающих, словно плети, и вскидываемых подобно подрезанным крыльям, – он видел, как эти люди, временами касаясь его одеяния, в жутком безмолвии движутся мимо него, стоящего с простертой рукой. Слышал, как с лязгом, скрежетом и наконец жалким стоном рушится трон, после чего распахиваются все окна, впуская в жилища солнечный свет. Над головами проносится свежий, напоенный весенними ароматами ветер, несущий на своей спине стаи мятущихся, обезумевших птиц, и запах лопающихся почек смешивается с туманом испаряющейся росы, спеша затопить все вокруг. Слышится серебряный звон журчащих вблизи и вдали ручьев и ключей – вся природа звучит, как огромный, торжественный и все более громогласный оркестр, омывающий потоком звуков стены и ликующе славящий победу добра и правды. Тем временем он стоит, скрестив на груди руки, и пылающим взглядом смотрит на толпу, которая продолжает стекаться сюда со всех четырех сторон света.
– Кого чествуем? – кричит кто-то из толпы.
– Его, – отвечают люди, указывая в его сторону.
И земля вздымается вместе с ним, поднимая его над толпой, и он обращается к людям с такими словами:
– Возможно, что до сего дня никто из вас даже не слышал моего голоса. Но я был с вами, делил с вами боль и страдания и ждал, когда пробьет час победы. Возможно, что до сих пор, видя мою покорно склоненную голову и безмолвные уста, вы считали меня трусом. Я молчал, униженно ползая перед троном. Но я вел себя так ради вашего блага. Душой и сердцем я жил среди вас, храня в себе истину и надежду. И теперь вы можете праздновать, чествуя день, когда я освободил вас.
Глаза Кесеи пылали огнем. Он глубоко вздохнул и вытянул ногу. Затем раскинул в стороны руки и медленно, ровно выпустил из легких воздух.
– Уф, и трудно же так долго врать, – вдруг сказал фотограф.