Пятьдесят лет в раю — страница 102 из 116

А я все эти дни, как, впрочем, и последующие, писал, стыдно сказать, о любви. Не рассказ. Не повесть. Не роман. Большую, в два объемистых, как выяснилось позже, тома, документальную книгу, состоящую из ста отдельных сюжетов.

Хорошо помню, как возник замысел. (Тогда о ста сюжетах я, разумеется, не помышлял.) Работал над сборником эссе, название которого – «Абзацы» – появилось лишь в 96-м, и тут случайно сошлись вместе несколько биографических эпизодов, получивших отражение в творчестве писателей-классиков. Все это были эпизоды с женщинами. Эпизоды или даже целые истории. Здесь-то осенило: а не сделать ли книгу об этом? О женщинах, вдохновивших великих творцов на создание шедевров и в той или иной мере запечатленных в них. Но это – в шедеврах, а как, невольно подумалось, обстояло дело в действительности?

Вопрос непростой. Во всяком случае, ответить на него можно далеко не всегда. Ученые до сих пор спорят, кто скрывается под маской «смуглой леди сонетов» Шекспира, а, скажем, реальное существование Беатриче находилось под серьезным сомнением до тех пор, пока в архивах не отыскалось свидетельство, что жила на свете некая Биче Портинари, год рождения которой и год смерти в точности совпадают с теми, что названы Данте в автобиографической «Новой жизни».

Дефицит фактов восполнялся, само собой, фантазией, был стимулом для создания беллетристических произведений, иногда вдохновенных и талантливых. Но я решил писать сугубо документальную книгу. Пусть в ее основе будут письма и дневники, воспоминания и архивные бумаги. А также тексты, которые не принято считать документами, но которые, если вдуматься, таковыми являются. Это – художественная проза: романы, повести, рассказы. Это – поэзия. Это – драматургия. Короче говоря, все, что выходит из-под пера художника и что по самой своей сути не может не быть документом его души.

Моими героинями, всеми без исключения, должны были стать реальные женщины, которых судьба связала узами любви с гениальным человеком. И которые – я поставил себе это обязательным условием – запечатлены, хотя бы бегло, хотя бы единственным штришком, в его произведениях. Не говоря уже о подробных, тщательно и глубоко прописанных характерах.

Сколько неожиданных, даже шокирующих открытий поджидало меня! Иногда сюжет выстраивался прямо-таки детективный. Например, история с Лермонтовым, которую впервые поведал Александр Дюма в своих записках о путешествии в Россию. Там фигурирует анонимка, которая расстроила брак поэта и которую, как выяснилось позже, написал на себя сам Лермонтов. Или история загадочного, до сих пор не раскрытого убийства возлюбленной Бестужева-Марлинского! А пассаж, который с элегантным озорством вставил в «Чайку» Антон Павлович Чехов и который предназначался сидящей в переполненном зале женщине – ей одной! Или Гоголь, изобразивший во втором томе «Мертвых душ» ту, которую мечтал видеть своей женой! Прямых подтверждениий этому, естественно, нет, как и всему, что имеет отношение к Гоголю, но есть – косвенные, в том числе свидетельство одного из тех, кто близко знал писателя, а также знал эту женщину (Анну Михайловну Вьельгорскую) и, вдобавок, не раз слышал в авторском исполнении главы второго тома.

Это – Иван Аксаков. Как обрадовался я, когда вычитал у Ивана Сергеевича, что появляющаяся во втором томе, а обещанная читателю еще в первом, «чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой русской души, вся из великодушного стремления и самоотверждения», списана с Анны Вьельгорской. Оставалось реставрировать историю их платонической любви.

Она, эта самая платоническая любовь, оказалась далеко не единственной в моей книге. Жуковский и Батюшков, Кюхельбекер и Никитин, Огарев и Гончаров, Соловьев и Короленко. Разумеется, у меня таковая тоже была, причем не одна, но самая волнующая, которую и поныне помню во всех подробностях и которую не раз описывал в своих сочинениях, – это, конечно, школьная.

До пятого класса я учился в мужской школе, потом раздельное обучение упразднили – к нам пришли девочки. С их появлением дисциплина не стала, вопреки надеждам учителей, лучше – напротив. Каждый из нас хотел показать себя перед юными феями, которые, в ленточках и фартучках, переступили первого сентября порог нашей мужской крепости.

Я не был исключением. И вот, выгнанный из класса, стою в коридоре, еще пахнущем после летней побелки известью, и, не отрываясь, смотрю в дверную щель на схваченные крест-накрест тощие косички. Белая лента вплетена в них, изумительно бел кружевной воротничок, а шейка – тоненькая-тоненькая. Мое двенадцатилетнее сердце замирает от умиления и нежности – свершилось, стало быть: я сделал свой выбор. (Другие давно уже сделали. Сразу. Большинство мальчишек повлюблялось первого сентября.) Теперь пришел мой черед, однако не подозревающая ни о чем обладательница косичек на другой день заболела. К тому времени, когда она, поправившись, вернулась в школу, мое верное, но нетерпеливое сердце было отдано другой.

Звали ее Валей Домбровской. Не я один отдал ей сердце, еще кое-кто, но – поразительное дело! – не ревновали друг к другу, не ссорились, а любили этакой дружной семейкой, как любят знаменитую актрису. Но это мы, одноклассники. Когда появился претендент из другого класса, из старшего, разрядник по гимнастике (для Вали, спортивной девочки, – что выделывала она в своем голубом трико на брусьях и бревне! – это значило многое), – когда он появился, дело дошло до драки. То был первый случай, когда я, особой смелостью не отличавшийся, дрался из-за прекрасного пола.

Что, такой уж красавицей была Валя Домбровская? Этот нерыцарский вопрос просто-напросто не приходил мне в голову, но теперь, всматриваясь в снимок, на котором запечатлен наш класс, я, признаться, не нахожу в своей давней избраннице ничего особенного. Глазастая серьезная девочка, чуть курносенькая, с колечками светлых волос… Перед взором моим стоит, и с годами картина эта не потускнела, как быстро идет она по школьному вестибюлю, прямая, высокая, в мягких, без каблуков, туфлях – не идет, а плывет бесшумно, руки же неподвижны (совершенно!), а взгляд перед собой устремлен. Кто-то окликает ее, и она, почти не замедляя шага, поворачивает голову. Только голову, скосив под удивленно приподнятыми бровями живые серые, готовые и приветливо улыбнуться, и обдать холодком глаза.

Мы жили по соседству и возвращались домой по одной улице, но не рядом, нет. Я либо сзади следовал, метрах в пяти-шести, либо по другой стороне. А поздно вечером прогуливался в томлении под ее светящимися, по-южному низкими окнами. Если никого не было поблизости, придерживал шаг, а то и вовсе останавливался, заглядывал в щель между белыми занавесками. Иногда везло, и я, с обрывающимся сердцем, лицезрел сквозь стекло свою королеву. То за столом сидела она, сосредоточенная, под большим абажуром (уроки делала?), то мимо проплывала, кому-то улыбаясь на ходу. Еще прекрасней казалась она мне в эти мгновенья. Еще недоступней. А раз, едва ли не в полночь, когда улица совсем опустела и я мог торчать у окна сколько угодно, она появилась вдруг в юбке и лифчике. Остановилась, беззвучно и живо говоря что-то, но я уже отвернулся, уже испуганно, с пылающим лицом шагал прочь.

Вернувшись домой, обкладывался учебниками (иначе бабушка погнала бы спать) и полночи писал стихи. Для себя. Но раз – всего раз! – отважился-таки вручить ей свои поэтические откровения. Прямо на улице… Она взяла с удивлением, прочитала, даже не наклонив головы, лишь чуточку медленней пошла и с полным равнодушием сунула листок в карман. У меня мелькнула мысль, что она выкинула б его, но поблизости не было урны, а Валя была девочкой в высшей степени аккуратной. Что мне, неряхе с чернильными пятнами на руках и в не всегда начищенных туфлях, очень даже нравилось.

И все-таки однажды она заметила меня. По имени назвала – не по фамилии! – улыбнулась и, подвинувшись (дело было в спортзале), как бы пригласила сесть рядом.

Накануне один из поклонников Вали притащил в школу ужа и тайком сунул на перемене в ее новенький голубой портфель. Кто посредством стихов выражал свои чувства к прекрасной полячке, кто прибегал к помощи рептилий. Ничего не подозревающая Валечка открывает портфель, неторопливая, спокойная, никогда не повышающая голоса – и впрямь королева! Снежная! – и вдруг, зажмурив глаза, визжит как резаная.

На ее беду, как раз в этот момент в дверях появился завуч Борис Михайлович. Его проницательный взгляд обежал класс, но остановился не на задних партах, а на передней. На той, где сидела (сейчас, впрочем, не сидела, а стояла, вскочив) примерная ученица Валя Домбровская. «Завтра, – молвил в тишине завуч, – придете с матерью».

Примерная ученица стояла, вся красная, потом тихо села и за весь урок (я исподтишка внимательно наблюдал) хоть бы шевельнулась! Я наблюдал, а в голове тем временем зрел план спасения. Нет, сначала не план, не было никакого плана – лишь решимость выручить из беды. Я не знал, как сделаю это, но знал, что сделаю, и, едва закончился урок, прямиком направился в кабинет завуча.

Домбровская, объявил, не виновата. Это я напугал ее, и если уж вызывать родителей, то не ее, а моих. (Под словом «родители» подразумевалась бабушка.) Я готов. Борис Михайлович некоторое время пристально смотрел на меня, потом, не говоря ни слова, взял листок и написал быстрым бисерным почерком: «Уважаемая товарищ Домбровская! Ваш приход в школу необязателен».

Мыслимо ли было доверить карману сей бесценный документ?! Так и шел, сжимая его в руке (не очень сильно), шел деловито и смело – прямиком к ее дому, к которому прежде осмеливался приблизиться лишь под покровом темноты, но сейчас было светло, меня это, однако, ничуть не тревожило.

На двери висел почтовый ящик, такой же аккуратный, как ее тетради и учебники, и такой же, как учебники, синенький. (Она оборачивала их в синюю бумагу.) Я постучал. Не открывали долго (или мне казалось, что долго), но – странное дело! – я не волновался. Кровь не приливала к моему мужественному лицу, и ладони не потели. Тверд и спокоен был я. Ясен духом. Сейчас я был не троечник с задней парты, не однокашник провинившейся девочки, чью мать вызывают в школу. Сейчас я был официальное лицо, курьер. Посланник, которого уполномочили вручить документ.