Пятьдесят лет в раю — страница 40 из 116

Я не знаю, говорил ли реальный сын реальному отцу нечто подобное, но я знаю, я хорошо помню, что сказал он мне, прочитав повесть – уже много времени спустя, когда дяди Коли не было в живых: «Зачем ты придумываешь?». Мягко сказал, с чуть приметной досадой, но я отчетливо расслышал безмолвно прозвучавшее в его словах обвинение: почему ты оболгал моего отца? Ради чего?

Я не стал оправдываться. Не стал приводить мнение тети Мани, к тому времени тоже умершей; «Посещение» – так называется повесть – было последней книгой, которую она, почти ослепшая, прочитала незадолго до смерти. «Господи, – удивилась она, – откуда ты так хорошо знаешь Кольку!» Для нее брат мужа был просто Колькой, которого она тоже любила, которым тоже восхищалась и которого беззлобно, весело осуждала – как, например, тогда, на поминках, когда он пошел в пляс.

У моего молодого и простодушного критика, которому я, конечно же, не стал объяснять, что писатель имеет право на вымысел, оказались искушенные в литературе сторонники. Если вы откроете последние номера «Нового мира» за 1975 год, то в традиционном анонсе на год следующий прочтете, что редакция наряду с новыми романами Федора Абрамова, Чингиза Айтматова, Владимира Богомолова намерена опубликовать повесть Киреева «Посещение».

Анонс появился вопреки воле заместителя главного редактора поэта-фронтовика Михаила Львова, который считал, что автор оклеветал его боевых товарищей. С ним не соглашался другой заместитель, тоже фронтовик, прозаик Олег Смирнов. Спор их мог разрешить только главный редактор, опять-таки фронтовик, и разрешил – в пользу повести, однако в журнале она выйти не успела: опередила книга.

Критика писала о ней доброжелательно, хотя и скупо. Вопрос, правда это или неправда и уж тем более клевета или не клевета – вообще не затрагивался. Но меня до сих пор мучает, что я не сумел тогда ответить сыну своего героя, который в моем сознании живет, разумеется, как реальный человек. Конечно, он не совершал всего того, что описано в повести, но ведь мог совершить, мог, хватило бы сил и отваги (у меня б не хватило), и я, повторяю, им восхищаюсь. Восхищаюсь неустанным, изо дня в день, из года в год проявлением силы жизни и любви к жизни – той самой силы и той самой любви, которых лично мне подчас остро недостает.

Не только мне. Задолго до своей первой Малеевки я наткнулся, не помню уж где, на стихотворение, которое мгновенно отпечаталось в моей памяти, тогда еще весьма хваткой. Это было стихотворение о поэте, который, возвращаясь во хмелю домой, увидел в подворотне замерзающего пса, привел его к себе, вылечил, откормил, и в благодарность пес в один прекрасный день вытащил из воды вздумавшую утопиться девицу. Поэт и ее пригрел, и девица – тоже, надо полагать, в благодарность – в ту же ночь родила великолепного сына.

Могло ли все это быть в реальности? Вряд ли, но поэтическая реальность живее и животворней реальности житейской, будничной, вот только как я мог объяснить это далекому от литературы человеку? Какими словами должен был растолковать, что привидевшиеся мне в крохотной малеевской комнате приключения его отца вовсе не напраслина, которую писатель безнаказанно возводит на своего героя, а правда? Пусть она не проявилась в действительности, как не проявляется фотопленка, если не погрузить ее в соответствующий раствор, но ведь содержащаяся на пленке информация не становится от этого менее достоверной.

Вот, однако, как заканчиваются те поразившие меня стихи:

Но в этот вечер я не встал со стула,

История мне не простит вовек,

Что пес замерз, девчонка утонула,

Великий не родился человек.

Как часто произносил я мысленно эти строки! Ведь я тоже сколько раз не вставал со стула: недоставало силы жизни. Недоставало любви к жизни.

Между тем поэт, написавший это, не просто жил вместе со мной в Малеевке, но жил напротив меня, дверь в дверь – я по два-три раза на дню сталкивался с ним в коридоре. В следующем, 74-м году его назначат главным редактором «Нового мира» – он-то и будет тем самым человеком, который, ставя точку в затянувшемся споре своих замов о моей несчастной повести, решительно выскажется за ее публикацию.

Крупным планом. Сергей НАРОВЧАТОВ

Читая ее, Сергей Сергеевич наверняка вспоминал свое давнее стихотворение «Пес, девчонка и поэт» – хотя бы потому, что в моем сочинении почти дословно повторяется его, наровчатовская, строчка: «Я во хмелю всегда сентиментален…». Именно такой упрек бросает моему герою его юный сын: «Во хмелю ты сентиментален».

Я обнаружил это нечаянное заимствование только теперь, перечитав повесть. И еще одно совпадение, связанное уже не с этим стихотворением, с другим – «Кукла» называется. Герой Наровчатова отправляется покупать куклу дочери, мой – внучке, у обоих не хватает денег – самую малость, и обоих выручает добрый и притом совершено незнакомый человек. В стихотворении это продавщица, в повести – таксист. А кукла замечательная. «Льняные волосы, красное, в синий горошек платье…» У Наровчатова, правда, – голубое, и он наверняка помнил эту деталь, хотя стихотворение было написано более двадцати лет назад.

Память у него была феноменальная, о ней ходили легенды. Друзья звонили ему, чтобы уточнить какую-нибудь цитату – из античного, например, автора, и он, не отходя от телефона, в точности приводил ее, называя при этом и произведение, и год издания, и чей перевод, а если существовал другой, то и этот, другой, тоже.

Книжником он был страстным. Сколько раз я видел его в Лавке писателей на Кузнецком Мосту выходящим из подсобного помещения, святая святых, куда пускали лишь избранных – я, во всяком случае, не побывал там ни разу! А он выносил оттуда целые стопки книг, но стопки – это когда томики новые, только что из типографии, антикварные же – по отдельности, ибо цена одной такой книжечки равнялась подчас стоимости трех костюмов.

У него трех костюмов не было. Я говорю об этом с такой уверенностью не только потому, что сам, насколько помню, видел его всегда в одном и том же, но существует еще и его собственное признание. «Стыдно сказать, но этот костюм у меня – единственный. Собираю третью библиотеку. Довоенная распалась сама по себе. Вторую – растранжирил. А теперь вот вновь собираю… Мы, может быть, – последние книжники».

Эти слова были сказаны им именно в Лавке писателей – другому великому книжнику, Владимиру Цыбину, который увековечил их в своих воспоминаниях. Кстати, Владимир Дмитриевич, с которым мы много лет проработали бок о бок в Литературном институте, тоже не блистал разнообразием своего гардероба… И взгляд у него, как и у Наровчатова, был «снизу вверх», какой, опять-таки по наблюдению Цыбина, «бывает только у много читающих книжников».

А в том, что читал Сергей Сергеевич не просто много, а фантастически много, неправдоподобно много, я убедился еще тогда, в Малеевке. В тамошней библиотеке тоже был заветный уголок, куда не всех пускали, а он оттуда чуть ли не ежедневно выносил по несколько книг.

Однажды я заприметил среди них толстенный том «Писем Плиния Младшего», за которым давно и безуспешно охотился. Его издали еще в 1950 году, крохотным по тем временам тиражом. Набравшись смелости, я спросил у заведующей, а можно ли мне, и она пообещала дать, когда вернет Сергей Сергеевич.

Он вернул через два дня, мне же понадобилось без малого две недели.

В его библиотеке было двадцать тысяч томов – это впятеро больше, чем в моей, но в отличие от меня он все свои книги не только прочитал, а обработал, занес в каталог и – навсегда в свою память. Что, впрочем, не мешало ему перечитывать некоторые вещи, причем не только классику, а подчас и то, что было ему не совсем по душе. Или даже совсем не по душе.

Именно это произошло с моим романом «Победитель». В «Новом мире» он появился в 1979 году благодаря заведовавшей тогда отделом прозы Диане Варткесовне Тевекелян. Отважная женщина, она поставила его в номер без ведома главного редактора – его не было в Москве, и он прочел его лишь в Коктебеле. Сначала первую часть, которая ему не понравилась, о чем он и написал заведующей отделом, а потом, когда подоспела июльская книжка, со второй, прочел и вторую, – она ему не понравилась тоже. Из чего недвусмысленно следовало, что роман печатать не стоило.

Не только он считал так. «Победителя» ругали многие, но многие и хвалили – видя это, Сергей Сергеевич перечитал роман и опять написал письмо Тевекелян, в котором признался, что вещь ему «приятнее не стала», но публиковать ее надо было непременно… Обо всем этом я узнал от самой Дианы Варткесовны уже после смерти Наровчатова, настигшей его как раз в обожаемом им Коктебеле.

Случилось это ровно через два года после публикации «Победителя» и – ровно через два месяца после скоропостижной смерти его жены Галины Николаевны. Я хорошо помню эту крупную, ладную, красивую женщину еще по Малеевке; в отличие от своего угрюмого, тяжеловатого, медлительного мужа, всегда глядящего себе под ноги, она была чрезвычайно приветлива и раз даже, опередив и невольно устыдив меня, поздоровалась первой.

Экономя время, он не спускался утром в столовую, вообще до обеда не вылезал из пижамы, в которой я столько раз заставал его в коридоре (туалеты тогда располагались на этаже), – завтрак жена, его ангел-хранитель, его нянька, его первая помощница, приносила ему на подносе в комнату. Точнее, в комнаты – их у Наровчатовых было две. Если я занимал самый маленький номер, то они – самый большой. Субординацию в Литфонде, вершившем домами творчества, блюли свято, а Сергей Сергеевич давно уже был крупным писательским начальником. Сановником, можно и так сказать, но сановником с характером. С характером и принципами.

В 1970 году, после разгрома «Нового мира», ему предложили занять место Твардовского, но он наотрез отказался. Лишь спустя четыре года согласился принять журнал и потом, какие бы должности ни сулили ему, говорил, что умрет редактором «Нового мира».