Одет драматург был не по сезону: в ослепительно белом костюме, который резко оттенял его иссиня-черные волосы, черные густые брови и черные глаза. Из-за массивных, с толстыми линзами очков эти южные глаза казались выпуклее, чем были на самом деле.
В Москве постоянно шли две или три пьесы этого в свое время стремительно завоевавшего Москву провинциала, и все – в лучших театрах, и все – с аншлагом. Но мы с женой прорывались. Не всегда, но прорывались. Вообще старались с первых же дней нашей совместной жизни не пропустить ни одного сколько-нибудь заметного спектакля. Иногда помогал мой студенческий билет – Литературный как-никак институт! – но чаще выручали лишние билетики. Так и говорили: пошли на лишние билетики.
Мы отлавливали их за квартал-полтора от театра, жена – с одной стороны, я – с другой. А то, заприметив томящегося в ожидании человека, все с большим нетерпением поглядывающего на часы, пристраивались сбоку или чуть позади с подленькой надеждой: вдруг спутник не явится! Но мы были не одни такие, караулили и другие, и тут важно было опередить конкурента, вовремя, не слишком поздно, но и не слишком рано, чтобы не раздосадовать и без того нервничающего обладателя заветных билетов, сделать заявку. Ах, каким изысканно-вежливым, каким вкрадчивым, источающим сочувствие был голос, которым говорилось, что если вдруг… паче чаяния… ну и так далее.
В нашем домашнем архиве, в двух или трех коробках из-под туфель, хранятся театральные программки – вот уж не знаю, сколько их накопилось тут за сорок с гаком лет.
В последние годы этот самодеятельный театральный музей пополняется, правда, не столь интенсивно, как в прежние годы, и пополняется в основном за счет любезных приглашений авторов. Среди них и тот, что читал в январе 75-го свою новую пьесу…
А тогда билеты покупали за свои кровные, отдавая подчас последние деньги, так что пригласить в антракте свою даму в буфет я, увы, не мог. Разве что иногда удавалось наскрести мелочь, чтобы отправить ее одну – съесть после института бутерброд и выпить стакан сока.
Зато какое пиршество начиналось после спектакля! Мы выходили, разгоряченные (если не убегали с половины), и говорили, говорили, говорили… На улице говорили. В метро. В электричке. А нередко и дома, до двух-трех ночи…
Мудрено ли, что при таком отношении к театру я просто не мог не мечтать оказаться когда-либо в этом храме не в качестве зрителя, а в качестве участника. В качестве жреца… Одного из жрецов – а именно автора пьесы, кого же еще. Как некогда жаждал увидеть напечатанными вышедшие из-под моего пера слова, так с некоторых пор лелеял надежду услышать их из уст актера.
И вот свершилось. Не в храме правда, то есть не в театре, а в огромном гулком павильоне, где снимался телевизионный спектакль по моей пьесе.
Написана она была всего за неделю, вскоре после плаванья в Атлантике, и так же – «Атлантика» – называлась. Поставил ее режиссер Константин Худяков, в главных ролях снялись Владимир Самойлов, Светлана Немоляева, Анатолий Ромашин. Я несколько раз был в Останкине на съемках, потом дважды посмотрел обе серии по телевизору, записал даже на магнитофон, обычный, видео тогда еще не было, во всяком случае у нас, но так и не прослушал ни разу.
Все же это было не то. По-прежнему о театральных подмостках мечтал, и 75-й год, начавшийся, по сути дела, с невыразительно, как бы наспех прочитанной в Доме литераторов пьесы, которая, тем не менее, совершенно заворожила меня и которую я потом трижды видел на сцене, исключительно благодаря автору, ибо достать билеты было невозможно, – так вот, 75-й год неожиданно предоставил мне возможность сделать еще одну попытку.
Памятуя, как телевидение буквально выхватило у меня «Атлантику», я смутно понимал, что дело тут не столько в достоинствах моего первого драматургического опыта, сколько в экзотичном материале. Не зря в студии выстроили целый корабль… Не зря организовали натурные съемки. И вот теперь подобный материал снова шел мне в руки. Стало быть, снова будет пьеса!
На сей раз экзотика была «сухопутной». Байкало-Амурская магистраль, или, сокращенно БАМ, который был объявлен очередной стройкой века и который действительно возводила вся страна. Туда-то и отправился я.
Честно говоря, это был компромисс. В голове у меня давно уже зрел замысел пьесы, за которой не надо было никуда ездить – сиди себе и пиши, но я все откладывал. Передо мной стояли тени тех, кто уже поразмял этот сюжет, да еще как поразмял; после них браться за него было страшновато. Хотя мне казалось (да я и теперь так думаю), что вечный образ предстал передо мной в новом свете.
Образ этот – Дон Жуан. Будучи, в моей трактовке, эмпириком, севильский златоуст убежден, что опыт и только опыт – единственный достойный ответчик на вопрос, который он дерзает задать небу. Отсюда – грандиозный эксперимент, главный подопытный кролик которого он сам.
Да, он грешит, грешит неустанно и преднамеренно, но вовсе не из-за любви к греху, не из сладострастия и распущенности и даже не от пылкости чувств, а из желания получить ответ. Какой именно? Сие не зависит от него. Если справедливость – высшая справедливость – существует, то он должен быть наказан за свои грехи. Должен! И вот уже, подзуженный легендой, бесстрашный экспериментатор приглашает на ужин статую Командора. Похолодев, протягивает каменному истукану руку, но похолодев не столько от страха, что настал его последний миг, сколько от упоительной надежды, что в этот последний миг ему откроется истина. Вместо хаоса и произвола перед прозревшими вдруг очами выстроится в ослепительном свете безупречный порядок.
Моего Жуана, однако, ждет разочарование. Земля не разверзается под ногами, а ужасный гость вместо того, чтобы, возвещая торжество правды, умертвить обидчика ледяным рукопожатием, жалуется на радикулит и просит чаю.
На первый взгляд, коллизия выглядит умозрительной, но это не совсем так. В основе ее лежат события не менее реальные, нежели те, что я воспроизвел в своей «Атлантике». Разве что события эти происходили не в тропическом Мексиканском заливе, а в наших палестинах и относятся к истории русской литературы.
В самый разгар праздничных песнопений пятнадцатилетний близорукий паренек Вася Слепцов, будущий писатель, родившийся за полгода до гибели Пушкина, распахнул вдруг царские врата и с зажмуренными глазами шагнул в алтарь. Церковь замерла, а у батюшки отвалилась челюсть. Все ждали: сейчас, сейчас грянет гром небесный, испепелив нечестивца. Ждал этого и сам подросток, ждал с ужасом и отвагой, но и с надеждой тоже. Ибо затем ведь и рисковал собой, чтобы не из третьих и не из вторых, а из первых рук взять правду. Если Бог есть, то как не рассвирепеть ему, как не покарать за этакое святотатство? Пусть! Громадна цена, но мальчонке она не казалась чрезмерной, коли это плата за Истину.
Выросши, он задаст читающей публике не один горький и страстный вопрос, но тот, первый, был, безусловно, самым дерзким. Отчего же мой Дон Жуан не может решиться на подобное? Может… Дон Жуан может, а вот его потенциальный автор так и не собрался духом сесть за вечный сюжет, отправился вместо этого на поиски сюжета пусть преходящего, но актуального, даже злободневного, зато, казалось ему, имеющего все шансы покорить театральную сцену.
Неофициальной столицей БАМа считался тогда поселок Тындинский, куда мы и прибыли с художником Евгением Шукаевым. Как раз в 75-м он стал городом Тындой, но на его улицах, в самом центре, среди стремительно возводимых многоэтажных домов можно было спокойно собирать голубику. Что мы и делали с удовольствием, особенно толстяк и блистательный остроумец Шукаев, большой гурман и еще больший любитель выпить. (Через несколько лет он умрет от цирроза печени, перепугав меня настолько, что после его похорон я месяца два или три не буду брать в рот ни капли.)
Новоиспеченный город был переполнен людьми, которые, поверив пропагандистской шумихе, перли сюда на свой страх и риск со всего Союза. Ни наспех сколоченное общежитие, ни крохотная гостиница не могли, естественно, вместить даже малую толику этих горемык, и те ночевали у костров, что разжигали посреди широких, еще не застроенных улиц. На этих же кострах жарили грибы – в огромных, купленных в складчину сковородках. Грибов хватало на всех.
Кого только мы не встречали тут! Токарей и портных, вагоновожатых и чертежниц, штурманов каботажного плавания и специалистов по ремонту лифтов… Но больше всего – шоферов. С полдюжины на каждую бамовскую машину.
Многие подумывали вернуться назад, на насиженное местечко, с которого так опрометчиво сорвались, но – с какими глазами! Да и на что? Сперва надо было хоть на дорогу заработать. Чтобы как-то свести концы с концами, люди распродавали вещи. Кое-что скупал за бесценок рыжий типчик из ленинградского музея Революции, дабы грядущие поколения имели представление о первопроходцах Великой Магистрали. Так на наших глазах творилась история.
Трое суток провели мы среди этих людей, ожидая вертолета, который должен был забросить нас к изыскателям. Вот то, понимали мы, действительно первопроходцы.
В несколько авральном порядке создавая Землю, не всегда дальновидный Господь позабыл приспособить ее для железных дорог. Оврагами и руслами рек испещрил, холмами вздыбил, перетасовал, точно начинку торта, геологические слои. И все это должен учесть педант-изыскатель.
С расчетливостью ювелира прокладывает маршрут будущего полотна, которое и впрямь становится золотым…
Наконец вертолет появился. С трудом втискиваемся в кабину, забитую бочками с горючим, бочонками масла, гирляндами новеньких кирзовых сапог. Сопровождающий груз юный бородач окидывает скептическим взглядом мои городские штиблеты. Но мне везет: летящие вместе с нами кирзовые сапоги предназначены как раз для той самой партии Рыбака, которую нам дозволено посетить. С разрешения бородача переобуваюсь в воздухе.
Сделав полукруг над излучиной Малого Гилюя, вертолет грузно тыкается в сколоченный из бревен четырехугольный настил – единственный твердый пятачок на огромном пространстве упругой и сырой, как губка, мари. Мы – у изыскателей!