Пятьдесят лет в раю — страница 48 из 116

Ели мы все трое нежадно, неторопливо, без видимого аппетита – как бы между прочим. Философствовали о высоких материях, вилками же работали будто по рассеянности, словно не замечая этого. И тем не менее с самого начала устанавливалась очередность, которую и гости и хозяин блюли свято. Никто не осмеливался тыкнуть в сковородку вилкой два раза подряд. Брал хозяин, то бишь я, потом – гости и жевали, медлили до тех пор, пока я снова не протягивал вилку.

Большая и голая запрокинутая голова Ратмира едва возвышалась над столом, Алеша же сидел далеко, на краешке стула, как-то боком – по-птичьи. Вытянутая в сторону, неподвижно лежала больная нога в огромном протезном ботинке. Картошку он не выбирал, как Ратмир, чье лицо было почти на уровне сковороды, а подцеплял что придется, не глядя, и, случалось, совал в рот пустую вилку, но вторично не лез – смиренно ждал своей очереди.

Когда сковорода опорожнялась примерно на две трети, оба дисциплинированно клали инструмент: спасибо, хватит, наелись, и, лишь поломавшись, снова принимались за еду. Я играл роль учтивого хозяина, они – роль учтивых гостей, и так до тех пор, пока на сковороде не оставалось ни крошки. Масло вылизывали хлебным мякишем.

Конечно, я не голодал, тем более что иногда мне перепадало кое-что от тети Мани. Правда, в отсутствии бабушки я к ней ходить стеснялся: жгла мысль, что она догадается, с какой тайной целью решил навестить старушку ее внучатый племянник.

И вот наступал день, когда в доме не оставалось ничего, кроме четвертушки хлеба, мутных осадков растительного масла на дне бутылки да нескольких картофелин. Как бережно очищал я их тупым ножом!

Так было и в тот раз. Накануне пожарил чуть больше, чем позволяли запасы (не то что рассчитывал на них, но предчувствовал: придут ведь, придут!), и теперь дай бог, чтобы на полсковороды наскрести! А тут еще одна картофелина, с виду крепкая, оказалась гнилой внутри – отошла почти целиком. Резал мелко – мельче, чем всегда. Когда сыпанул, мокрую, на сковороду, зашипело так, что я испуганно замер. На весь двор слыхать, почудилось мне. Беря очередную жменю, тщательно стряхивал над миской воду. Вот-вот, ждал, в дверь забарабанят и, не дождавшись ответа, распахнут дверь.

Масло из скользкой бутылки лил аккуратно: авось не все уйдет, останется? Вероятно, не слишком аккуратно – картошка подгорала, и я, убедив себя, что нужно попробовать, подцепил зарумянившийся ломтик ножом. Наспех обдув, сунул в рот. Обожгло. Разинув, как рыба, рот, ворочал ломтик языком, перебрасывал с места на место. Затем с усилием раздавил. Картошка была сыроватой, но ее уже подраспарило, и я жадно протолкнул ее внутрь. От масла руки были липкими; я тщательно вытирал их вафельным полотенцем, которое за время отсутствия бабушки стало черным, а сам настороженно прислушивался.

Положив полотенце, тихо подошел к окну. Занавески не отодвинул – сквозь щель в них глядел на залитый осенним солнцем пустой двор. Я знал уже, что сделаю сейчас – конечно, знал! – но все еще медлил. Теперь, спустя много лет, это отчасти успокаивает меня: не сразу ведь решился. Не сразу, да, но – с другой стороны – все, выходит, понимал, а не сослепу, не сгоряча.

Сковородка была плотно закрыта, но запах картошки успел разрастись во всю квартиру. Во весь двор. На цыпочках вышел я в коридор. Мгновенье стоял там, не дыша, затем прижал плечом дверь (чтоб не слышно было скрежета), дрожащей рукой переместил задвижку. Все так же на цыпочках вернулся в кухню, открыл сковороду. В лицо шибанул пар и горячий вкусный запах. Помешав и снова попробовав, опять закрыл. Но плитку выключил: бабушка наказывала беречь электричество.

Ждать теперь оставалось недолго. Я подкрался к окну и тотчас отпрянул. Они! Тяжелая голова Ратмира раскачивалась в такт шагам, а Алеша, который никогда не брал палочку, когда отправлялся ко мне, вскидывал слегка руки, словно входил по острым камням в воду. Как всегда, они пылко спорили о чем-то. На всякий случай я отступил от окна еще на шаг. До крыльца оставалось рукой подать, но это короткое расстояние они преодолевали почему-то очень долго. С напряжением ждал я знакомого стука – вот сейчас, сейчас, а когда раздалось, вздрогнул всем телом.

Как нестерпимо пахло картошкой! В дверь толкнулись, пытаясь привычно открыть ее, затем снова забарабанили, снова толкнули, и все замерло. Но они не уходили. Я различал их слабые голоса. А вдруг, мелькнуло, сообразят, что заперто изнутри, и останутся ждать? Но теперь уже открывать было поздно – поймут все. Я не шевелился. Хорошо помню, как плотно обступал меня густой отвратительный картофельный дух.

Они еще бухнули в дверь, но уже без надежды, от отчаянья, и я с облегчением увидел, что они уходят. Оба молчали. Ветер раскачивал ветки жасмина, срывал с акации последние желтые листья и нес их, они золотились на солнце, как ломтики так и не откушанной ими картошечки.

Сам откушал. В полном одиночестве. Пожертвовав общением, которое так ценил Экзюпери. Но он же утверждал в «Планете людей», что «в нашем мире все живое тяготеет к себе подобному, даже цветы, клонясь под ветром, смешиваются с другими цветами, лебедю знакомы все лебеди, – и только люди замыкаются в одиночестве».

В моем случае следует сказать: запираются. И сколько в жизни было таких дверей!

Человек, благодаря которому я в 76-м стал москвичом, тоже запирался. На все ключи. Глухо… Для него это закончилось катастрофой.

Крупным планом. Евгений ДУБРОВИН

Да, он принадлежал к нашему поколению, но если я – к его верхнему возрастному слою, то есть к самым молодым, то с его ровесников наше поколение, можно сказать, начиналось. Сам он определил его в одной из повестей как «поколение людей, опаленных войной в самом раннем детстве, когда стебель так хрупок, а листва нежна. Поколение людей с черной дырой внутри, которая так и не смогла зарасти и которая уже начинает давать о себе знать».

В отличие от меня его растили родители, и не в городе, а в небольшом поселке Толовая, что в Воронежской области, и однажды оставили его с братом одних – почти как моя бабушка. Только уехали не под предлогом любоваться парком в соседнем городе, а – покупать козу. О том, как братья жили без них, Дубровин написал очень смешную и одновременно трагическую повесть «В ожидании козы». Она вышла в Воронеже в 1968 году, но я узнал о ее существовании, раздобыл ее и прочел, корчась от смеха, лишь восемь лет спустя, когда стало ясно, что ее автор будет вскоре моим начальником, то есть главным редактором «Крокодила».

Мудрый калмык Мануил Семенов провел операцию «Преемник» задолго до Ельцина – и провел блестяще. Не знаю уж, кто назвал ему редактора областной комсомольской газеты 39-летнего Женю Дубровина, которого он, шеф всесоюзного сатирического журнала, мог бы просто-напросто вызвать к себе в Москву, но он, больной старик, отправился в Воронеж сам.

Мне трудно представить себе их беседу. Если Мануил Григорьевич был человеком неразговорчивым, то Евгений Пантелеевич, тоже не отличавшийся богатырским здоровьем, оказался просто молчуном.

«Выудить из редактора несколько слов подряд было предприятием трудности чрезвычайной. Даже когда попался на взятке фельетонист Пурашичев, Василь Васильич не устроил ему разноса. Одной-единственной фразой ограничился. Взял чистый лист бумаги, наискосок черкнул в верхнем углу „В приказ“ и ладошкой подвинул листок Пурашичеву, сказав: „А здесь напишите заявление об уходе“. И вновь принялся за свою грушу».

Это из романа «Подготовительная тетрадь», в основу которого легли мои многолетние крокодильские впечатления и в котором под именем Василь Васильича выведен Дубровин. Я тут мало что выдумал, даже груша была реальной. «В те дни, когда шеф не бюллетенил, он, точно сфинкс, восседал за полированным столом без единой бумажки и ел грушу». Фигура была явно шаржированной, но прототип, прочитав роман, не обиделся. Или не подал виду. Заперся на один из своих многочисленных ключиков. Более того, попросил быть редактором его книжки. Вот она, передо мною, «Веригин и сороконожка» называется. Первоначально название было другое, по другому рассказу, который я посоветовал снять, и автор, могущий своей властью публиковать в подотчетном ему приложении к журналу все что угодно, совету своего подчиненного внял. Опять-таки без единого слова.

Вообще язык – не язык его сочинений, а язык как физиологический орган – принимал в его общении с миром минимальное участие. Зато другие органы работали вовсю. Одинаково точно и ярко видел что красный болгарский перец с голубым бантиком на хвостике, что горное холодное солнце. А запахи! У Дубровина пахнет буквально все, всему он находит точное, прямо-таки обоняемое определение. Ветер в сосновом бору пахнет, например, пыльными шишками и молодыми, только что народившимися грибами, брезент в лодке – «свежей непогодой». А как красочно, как эпикурейски пируют при свечах в лесной глуши столетние старцы в «Ласточке с дождем на крыльях», его последней повести, вышедшей уже после смерти писателя! Да, он был фантазером, Евгений Дубровин, но в еще большей степени этот молчун был наблюдателем. Он не просто хорошо видел, он глубоко видел и глубоко понимал увиденное.

Еще до переезда в Москву опубликовал в своем Воронеже «Одиссею Георгия Лукина», повесть-фантасмагорию, повесть-гротеск, убийственную и вместе с тем убийственно смешную сатиру на нашу прекрасную действительность. Прочитав это невероятное по тем временам сочинение, я ахнул: как могли пропустить такое? Я прямо спросил его, и он ответил. Когда книга вышла (местная цензура проморгала: автор – как-никак редактор областной газеты, номенклатурная единица), его вызвали в обком, строго осведомились, что это он такое написал. «Ну а ты?» – спросил я. (Он с первых же дней настоял, чтобы мы были на ты.) «Молчал», – ответил он. «Как молчал?» – не поверил я, зная, что в таких кабинетах все-таки принято отвечать на вопросы. «Да как всегда…» – улыбнулся он.

Но раз ему все же пришлось говорить, причем говорить красноречиво и долго. Я хорошо знаю это, потому что говорил он о моей милости: выбивал в Моссовете прописку. Декабрь 76-го стоял в Москве дождливым, слякотным, мерзким – во всяком случае, первые числа, на которые пришелся его визит к всесильному столичному чиновнику, уже дважды отказавшему «Крокодилу» в праве на московское жилье, которое редакция предоставила своему незаменимому сотруднику.