Пятьдесят лет в раю — страница 64 из 116

Письмо Старовойтовой пришло ко мне дважды: сначала как читательский отклик, о котором я вскорости забыл, а потом – как послание человека, которого уже нет на свете.

В художественной литературе такое встречается часто. Я не знаю, кто впервые использовал этот прием, но лично я – как раз в 82-м, когда писал роман под названием «Лот из Содома». Разумеется, редакция журнала «Звезда», где печатался роман, потребовала изменить название, он вышел под нейтральным заголовком «Кровли далекого города», и только при переиздании книги в 2001 году название было возвращено.

Библейская тема представлена в «Лоте…» именно в письмах, которые попадают к повествователю через много лет после гибели главного героя. Что же касается «далекого города» – то это не Содом, вернее, не только Содом, но и мой Симферополь 50-х годов, фигурирующий, само собой, под псевдонимом Светополь. Однако события, которые разворачиваются в обоих городах – и мифическом, и реальном, – отражали то, что я видел вокруг себя и в чем «поневоле» участвовал. Я беру слово поневоле в кавычки, поскольку никто ведь не заставлял меня писать статью, за которую меня мордовали в течение полугода и которая стала одним из эпизодов литературной игры, для меня во многом сокрытой.

Я и не особенно-то вникал в нее. В этом не было нужды: я рано осознал вкус одиночества. У меня он ассоциируется со вкусом яблока, причем не яблока вообще, а крымского, сорта кандиль. Еще несколько лет назад этот крымский кандиль можно было купить на московских рынках; теперь его днем с огнем не сыщешь.

Но началось не с яблок, началось с орехов, грецких, уже почти созревших орехов, за которыми мы еще на уроках, шепотком, договорились идти за город сразу после школы. Мы – это завсегдатаи задних парт, но я замешкался, и они ушли без меня.

Не подождали. Ушли. Я не стал догонять их. С портфелем слонялся по улицам; как хорошо, как отчетливо вижу я этого отвергнутого, этого уязвленного до глубины души тощего мальчугана! Притомившись, на какой-то ящик опустился (кажется, из-под помидоров), поставил у ног обшарпанный портфель с бечевой вместо ручки и долго сидел так. Дул ветер, по низкому небу неслись облака, неподалеку возилась и кудахтала курица. Мальчуган был один в мире, совершенно один, и ему вдруг почудилось, что он разучился говорить. Забыл человеческий язык. Отдельные слова помнил и понимал (например, орехи; грецкие орехи), а язык забыл и никогда уже не сумеет ни с кем объясниться.

Удивительно, но это не испугало меня. Не ввергло в панику. Некоторое даже спокойствие снизошло на десятилетнего шкета, очутившегося, по сути дела, на необитаемом острове. Открыл портфель, достал яблоко, которое сунула утром бабушка, и медленно вонзил в него зубы. Такого вкусного яблока я, пожалуй, не едал больше никогда.

Сцены с яблоком нет в романе, но вкус одиночества, впервые познанного на том симферопольском пустыре, но пафос одиночества, но философия одиночества растворены в тексте и, собственно, текстом поверяются. Насколько это реально: превратить вынужденное неучастие (как разновидность одиночества) в неучастие сознательное? Насколько это разумно (и спасительно): не ждать, когда тебя отвергнут, – отойти самому?

То был далеко не академический интерес: с некоторых пор я этому принципу – отойти и не участвовать – следовал неукоснительно. Отказывался, например, подписывать какие бы то ни было коллективные письма и даже публично, в интервью, недоумевал: как, дескать, писатель, профессиональный долг которого именно писать, не пишет, а подписывает нечто, сочиненное другими?

Неучастие неучастию, однако, рознь.

«Неужели Ты погубишь праведного с нечестивым?» – вопрошает Авраам Господа. Судия всей земли отвечает: «Если найду Я в Содоме пятьдесят праведников, Я ради них пощажу все место сие». А сорок пять, спрашивает Авраам. «Не истреблю, если найду там сорок пять». А сорок? И сорок. Так – до десяти, но если продолжить эту логику, то Судия пощадит грешный город, коли там найдется хотя бы один праведник. Хотя бы один! Но вот вопрос: может ли быть человек до конца праведником, если все вокруг грешники? Косвенный ответ содержится в тексте Писания: праведный Лот в конце концов теряет праведность, вступая, хоть и пьяным, в преступную связь с дочерьми.

Впрочем, он, если вдуматься, теряет ее еще раньше, когда соглашается покинуть приговоренных к смерти людей, среди которых и невинные дети. Останься он, Судия не стал бы испепелять город, что, пусть не прямо, но явствует из его разговора с Авраамом.

Жена Лота понимает это и пытается воздействовать на мужа. Он должен остаться! Должен… В Писании, правда, этого нет, но есть в моем романе.

Зато в Писании есть, что Праведник медлил, и этот момент колебания, момент сомнения дорогого стоит. Хотя милосердней, как всегда, оказалась женщина. Несмотря на запрет ангелов, она оглянулась, —

И сделалось тело прозрачною солью,

И быстрые ноги к земле приросли.

Это Ахматова. Я ограничился двумя словами: «Застыла навеки».

История Лота – правда, без кровосмесительного финала – изложена в пяти письмах. Все остальное отдано Игре. Я не конкретизировал, что это за Игра, хотя, не стану скрывать, некоторых действующих лиц списал с литераторов; мне хотелось показать и исследовать сам феномен Игры. Не игры с маленькой буквы, то есть не игры-забавы, не игры-развлечения, а Игры-монстра, которая маскируется под дело, живет в деле, паразитирует на нем и мало-помалу убивает его, как убивает раковая опухоль живой организм.

Герой, от имени которого ведется повествование и который в силу своего малого возраста многого не понимает, всем свои существом ощущает жестокость Игры. Ее нешуточную беспощадность. Ее грозную независимость от людей, которые ее породили. Опутанный ее липкой паутиной, человек не в состоянии вырваться на волю, разве что время освободит его – сорвет и разнесет в клочья замысловатый паучий узор, но на место одной Игры придет другая. (Придет обязательно! В другом обличье, но придет: после 91-го года мы убедились в этом со всей наглядностью. Но до 91-го еще далеко.)

Игра под названием «проза сорокалетних», достигнув своего апогея в середине 80-х, начала затихать, выдыхаться и совсем умерла как раз к рубежному 91-му. Распалась, как распался Советский Союз, – практически одновременно с ним. Или даже немного раньше. И только тогда, задним числом, я окончательно осознал, что, как ни сопротивлялся, а был-таки втянут в нее. Участвовал…

Знающие люди поняли это, конечно, давно: не зря «Литературная газета» в самый разгар затеянной мной дискуссии опубликовала под своей традиционной рубрикой «Анфас и в профиль» три дружеских шаржа Наума Лисогорского. Слева, на стопочке книг, был изображен в профиль облаченный в военную форму Сергей Баруздин, тогдашний главный редактор «Дружбы народов», справа, тоже в профиль и тоже в военной форме – Николай Старшинов, редактор альманаха «Поэзия», а посередке – Руслан Киреев, анфас.

Киреевых, впрочем, было два: черный и белый. Так отобразил художник мою злосчастную «амбивалентность». И, как развернутый комментарий к шаржу, – большая статья под веселым названием «Соло из двух голосов». Написал ее Виктор Камянов, один из немногих, кто решительно поддержал меня в той разбойничьей дискуссии. Решительно и бесстрашно. Тоже, кстати сказать, фронтовик, как мои уважаемые соседи по «анфасу и профилю».

Конечно, «черный Киреев» оттесняет, заглушает «Киреева белого» – просто глаз прежде всего останавливается на этой африканской физиономии, еще более устрашающей в обрамлении набросанных легкими штрихами симпатичных изображений Баруздина и Старшинова. Ну что ж, подобного очернительства, не только графического, следовало ожидать. Сам ведь писал о жестокости Игры, причем как раз в то самое время писал, когда расположенный ко мне художник Лисогорский изготовлял свой не очень-то дружеский шарж. В день выхода газеты он позвонил мне, спросил, не обиделся ли я, заверил в неизменной симпатии ко мне и с особым значением в голосе упомянул о нашей духовной общности.

Общность. Это слово так или иначе фигурировало у всех, кого причисляли к «сорокалетним» и кто имел охоту (и возможность) письменно высказаться по этому поводу в специально подготовленной Володей Бондаренко анкете. Правила Игры позволяли.

В. КРУПИН: Общность «сорокалетних» чувствую.

А. КИМ: Общность «сорокалетних» – в мироощущении, в обостренной восприимчивости человеческого страдания, в восприятии эпохи как трагического момента истории.

А. АФАНАСЬЕВ: Сближает общность взглядов на жизнь, схожее понимание происходящих в обществе и в человеческой душе перемен.

А. КУРЧАТКИН: Из общности возрастов вытекает в немалой степени понимание времени.

Г. БАЖЕНОВ: Я чувствую и общность, и тягу к общности.

И лишь один честно признался: только тягу. И проницательно добавил: «Не уверен, что она сохранится на протяжении всей жизни поколения».

Крупным планом. Александр ПРОХАНОВ

Это был, без сомнения, самый азартный игрок, с сумасшедшей энергетикой, которая не ослабла и теперь, когда ему под семьдесят.

В 82-м мы уже были знакомы, но шапочно, близко же сошлись в марте 83-го, когда журнал «Знамя» командировал в Волгодонск на подшефный «Атоммаш» несколько своих авторов, нас с Прохановым в том числе. Индустриальный гигант прислал за нами небольшой самолет, и семь гавриков с ящиком книг, которые мы должны были вручить там от имени редакции, отправились на берег знаменитого Цимлянского водохранилища.

Я дилетантски пишу просто «самолет», Проханов же, выпускник авиационного института, сразу же определил и тип его, и год постройки, и технические характеристики. Мгновенно расположил к себе обоих пилотов, и те смотрели сквозь пальцы на то, как мы, устроившись на холодных металлических сидениях, хлестали водку.

Проханов, впрочем, не хлестал, а лишь пригубливал. Он вообще равнодушен к алкоголю: допинг ему не нужен, эмоциональный градус его и без того высок. «Вдохновение, чай… – иронизировал надо мной, брякнувшим, что, когда работаю, пью зеленый чай. – Мне достаточно „Последних известий“».