Жилищная теснота в Самаре была обычным явлением, несмотря на то, что в городе было много прекрасных многоэтажных домов новейшей постройки. Но эти дома стояли пустыми, были разгромлены, без окон, дверей и без паркета, сожженного на топливо; водопровод и паровое отопление были разрушены, трубы на морозе лопались. Захватывая каждый новый город, большевистская орда занимала лучшие в городе большие дома, изгнав оттуда жильцов. Сжигались паркеты, двери и окна, сжигалась мебель, потом без отопления дом замерзал, и красный полк или комитет, разрушив и загадив этот дом, перебирался в другой — тоже большой и видный дом.
Главный инженер Маковский был в отъезде, его заменял помощник; он назначил меня в технический отдел для ведения регистрации строительных и земляных работ на линии. Жалования мне полагалось 1800 рублей советских, и давался паек на хлеб и продукты от железнодорожной лавки. Ни жалования, ни пайка нам не хватало, так как один обед у Наташи стоил 300 рублей без хлеба. Приходилось расходовать оставшийся запас от дорожных денег, а потом продавать по частям платья, которые считались лишними, но таких у меня оставалось немного — все лишнее было уже продано в Юзовке. Наши дамы продавали сервизы, разные платья, материи, столовое серебро и такие вещи, без которых в условиях теперешней нищенской жизни легко можно было обойтись. Переезжая сюда из Петрограда, партия имела свой отдельный поезд, и каждая семья получила товарный вагон, поэтому вещей можно было забрать много. Сентябрь был солнечный, теплый, и жить там вначале было довольно сносно. По вечерам мы ходили в городской сад, на берегу Волги, там играл городской оркестр, а в антрактах чубатые «оратели» говорили речи, возбуждая публику против буржуев и интеллигентов и восхваляя большевизм. Начались холода, паек уменьшился, дров не было, и мы питались супами, кашами, черным хлебом и картофелем.
Наше управление «Безникер» занимало трехэтажный дом какого-то коммерсанта. Служащих было 150 человек, не считая персонала рабочих и техников на линии. Собирались мы аккуратно в 10 часов утра, расписывались на контрольных листах, писали бумаги, чертили планы, вычислялась кубатура земляных работ, посылались отчеты в Москву, но постройка на линии подвигалась тихо: сгоняемые для принудительных работ с окрестных деревень крестьяне манкировали, часто бастовали и даже несколько раз разбегались по домам для образования вооруженных отрядов против советских комиссаров, забиравших насильственно сельские запасы хлеба и овощей.
В нашем управлении сидел комиссар Павлов — рабочий с одного из петроградских заводов, побывавший в тюрьмах нахал, сварливый пьяница и зверского вида драчун; под свою квартиру занял бывший Кумысный курорт, колотил там свою жену Матрену, в своем кабинете скреплял красными чернилами приносимые на подпись исходящие бумаги. По залам управления ходил в папахе и пропойным хрипом выкрикивал краткие речи; в них разносил «спецов» — бывших буржуев, грозя чрезвычайкой за сочувствие контрреволюции. Однажды за ночной пьяный дебош в своем доме и избитие до полусмерти своей бабы был наконец сменен по приказу из Москвы.
Павлов был переведен на линию, а к нам прислали из Саратова нового комиссара. Это был человек с военной выправкой, ходил с револьвером в защитной форме, носил шпоры; его фигура обличала в нем бывшего жандарма, каковые до революции стояли на перронах железнодорожных станций. В противоположность Павлову, был молчалив, мрачен, ходил по залам большими шагами, звеня шпорами, поводил, как таракан, длинными усами, черными цыганскими глазами смотрел исподлобья и никаких речей не произносил. В своем письменном столе держал про запас несколько бутылок водки; страдал хронической белой горячкой с периодическими приступами мрачной меланхолии. Тогда бывал он очень бледен, нетверд был на ногах; проходя по залу, костенеющим языком выпускал матерную ругань по адресу служащих. В один из таких периодов он пришел в чертежную и без всяких предисловий произнес обычную ругань. Тут были инженер, несколько барышень-чертежниц и машинистка — моя дочь Ольга. Все служащие подали на него коллективную жалобу. Главный инженер послал ее в Москву, в «Ком-госор». Приехала опять следственная комиссия. Комиссар готовил встречное обвинение служащих и собирал материалы о прошлом каждого, подписавшего жалобу.
Первая подпись была моей дочери Ольги. Ему кто-то из своих сыщиков донес, что она дочь «бывшего учителя», который в действительности есть адмирал. Он отметил это себе для памяти на настольном календаре. В его отсутствие мой зять Вояковский, зайдя в его кабинет с бумагами, прочел эту запись и сейчас же сообщил мне об этом. Я немедленно обратился к главному инженеру, и он дал мне открытый билет для срочной командировки по делам постройки в Петроград, где я рассчитывал в Литовском или Польском «Комитете для эвакуации беженцев» получить паспорт для возвращения на родину, в г. Вильно.
До Москвы в вагоне третьего класса, набитом до потолка «командированными» советскими служащими, ехал, между прочим, высокого роста старый красноармеец, с виду напоминавший бывшего генерала с кавалерийской выправкой. Он мне напоминал кого-то, я где-то его встречал во время войны; а теперь из его разговора с соседними красноармейцами выяснилось, что он в последнее время был в Самаре начальником штаба командующего Заволжским военным округом (командующим армией был еврей Шрейдер или Шнейдер под псевдонимом «Перковского», бывший портной из Екатеринослава, родственник и протеже Троцкого); он ехал в Москву к литовскому генеральному консульству для получения оттуда командировки в Литву, где он должен был принять начальствование над пограничной литовской армией для военных операций против Польши (он считал себя литовским подданным потому, что еще до войны состоял в Виленском жандармском управлении). Я, вглядываясь в его физиономию, вспомнил, что встречал этого жандарма в 1915 году в Риге у генерала Курлова. Это был генерал Бойко — бывший жандарм, а теперь верный слуга коммунистов, отправляющийся в Литву воевать с Польшей, куда я собирался вернуться при первой возможности.
В Москве возле вокзала рынок продуктов («обжорный ряд») был в полном ходу. Можно было купить хлеб, овощи, мясо. У латков толпился народ и с животной жадностью пожирал горячие щи, наливаемые из дымящихся здесь же котлов. Магазины с продуктами и съестные лавки были здесь уже открыты, а на окнах лавок виднелся кое-где сахар и даже вино. Это приятно ласкало глаз, отвыкший видеть такие редкие лакомства в свободной продаже. Благодаря рекомендательному письму мне удалось получить билет на скорый поезд в Петроград, и я неожиданно попал в чистый новый вагон второго класса без мягких диванов, но каждый пассажир имел спальное место. В купе нас было четверо: старенький генерал, доктор, профессор какой-то высшей школы и я; все числились на советской службе.
12 мая 1921 г., на седьмой день по выезде из Самары, в ясный, теплый день я прибыл в Петроград. У вокзала извозчиков не было, стояли только ручные двуколки для багажа, а сами пассажиры ходили пешком. Город с первого взгляда произвел на меня даже приятное впечатление: полная тишина на улицах (за отсутствием лошадей), публики на Невском очень немного, а на боковых улицах ни души; мостовые заросли зеленой травой. Я вспомнил древнюю Помпею, там было также тихо и как бы слегка таинственно; город точно вымер: ни в окнах, ни на балконах громадных домов не видно ни одной живой фигуры. Мои шаги по каменной панели раздавались эхом по пустой улице, а двуколка с вещами ехала без шуму по мягкой траве.
Дочь Маргариту я застал дома, муж ее был на службе, а сын в школе (Annenschule). Они занимали собственную квартиру хозяйки этого дома — графини Толстой, бежавшей в Москву и скрывшейся там в каком-то монастыре. Дочь радостно меня встретила и с первого же дня старалась меня откормить. Она была на службе в Академии наук в качестве лингвистки и помогла мне поступить туда же на службу. Это дало мне возможность получить паек, жалования давалось немного, но и работать можно было на дому, только 2 раза в неделю я ходил в Академию за библиографическим материалом.
По Версальскому договору Виленская губерния отошла к Польше. Консульства польского там еще не было, а «Делегация польская для репатриантов» ожидалась в Петербурге в июле. Явилась она лишь в августе, и я начал хлопотать. Пришлось списаться с моими родственниками в Вильно для получения документа о моем беженстве будто бы оттуда во время войны. Без такого документа советское правительство не отпускало поляков на родину. Такой документ мой племянник, директор польской школы в Вильно, Станислав Цывинский прислал мне. Переговоры польской делегации с советским комитетом о каждом беженце тянулись долго, и только в ноябре 1921 г. я попал в список очередного эшелона, уходившего в Вильно. Но переезд зимою в неотопляемых теплушках был очень труден. По совету Делегации я отложил свой отъезд до весны, продолжая свою службу в Академии.
Днем дома оставалась только жена; зять ходил на службу в «Областоп», сын его был в Annenschule, а я с дочерью большую часть дня проводил в хвостах разных кооперативов. Холодная зима и плохое питание вредно влияли на здоровье всей нашей семьи, все заметно худели и часто похварывали. К счастью, недалеко от нас жил знакомый доктор — известный хирург, профессор В.Н. Гейнац, он часто к нам заходил, с особенным участием следил за нашим здоровьем, приносил лекарства и нередко делился с нами пайком, который он получал в «доме ученых», а там давался очень хороший паек; продукты для ученых присылались из заграницы (из Америки) бесплатно.
Дочь Ольга, вернувшись из Самары, устроилась на службу на Николаевском вокзале машинисткой, вскоре вышла замуж за инженера Леопольда Савельича Берга — очень милого, доброго, симпатичного человека. С ним она познакомилась еще в Самаре. Молодое супружество имело очень уютную, хорошо меблированную квартирку. Оба служили и ни в чем не нуждались. В конце 1921 года Советское правительство разрешило открыть рынки, съестные лавки и даже рестораны (НЭП). Разрешен был также свободный труд, и постепенно стали открываться мастерские: сапожные, столярные, портняжные. Явилась таким образо