Все эти дискредитирующие мое служебное положение мероприятия излагались в столь слащавом тоне, что оспаривать их не приходилось. Передо мной сидел характерный «момент» — генштабист, апломб которого зачастую подменял скудость его мышления. До революции Занкевич, между прочим, считал, что расхлябанность в манерах — признак аристократизма и хорошего тона, а для представителя революционного правительства является признаком истинного демократизма.
— Вы не умеете с ними (то есть с французами) говорить, Алексей Алексеевич,— упрекал меня не раз впоследствии Занкевич,— вот я вчера был у Клемансо и положил его на обе лопатки.
Видя такое самомнение, хотелось только улыбнуться. Не таким петушкам, как Занкевич, сворачивал шею Тигр (так прозвали французы Клемансо).
С приездом Занкевича рухнула с таким трудом налаженная организация нашего тыла, порвались все мои последние связи с нашими бригадами.
Что может быть тяжелее, чем чувство незаслуженного к тебе недоверия?! И .вот этого-то рода испытаний я и не предвидел в ту ночь, когда решил свою судьбу в первые дни революции. Тогда я еще не понимал, что Занкевичи, Маклаковы и им подобные лишь прикрывались революционной фразеологией, а на самом деле были ярыми врагами народа и оказаться для них чужаком не значило быть в стороне от той революции, которая уже подготавливалась на родине большевистской партией. [645]
Занкевич сделал все от него зависевшее, чтобы дать мне понять, насколько я непригоден для служения новой России, а я никак не мог с этим примириться, или, как говаривала моя матушка, «смириться».
* * *
На моих руках осталось в конце концов одно лишь дело снабжения, но и тут меня ожидали разочарования.
Альбер Тома, министр снабжения, поначалу представлялся мне противником «рыцарей промышленности».
В ту пору из памяти моей не могло изгладиться воспоминание о восторге, с каким я встретил в первый же год войны низвержение во Франции устоев военного бюрократизма, осуществление мобилизации промышленности, организованной «взятым со стороны» новоявленным министром — тогдашним лидером социалистов, Альбером Тома. С ним я заключил первое соглашение по «приравнению во всех отношениях русских военных заказов к французским», от него же получал неизменную поддержку в проведении всех наших военных заказов.
Отчужденность от меня Альбера Тома в первые дни революции я объяснял себе его недоверием ко мне, как к представителю прежней царской армии, да к тому же и графу. Однако причина такого отчуждения заключалась не в этом. Умчавшись, например, в Россию, он тщательно скрыл истинные цели своего отъезда. Состоявший при мне французский полковник Шевалье сообщил по секрету, что хотя Альбер Тома официально поехал в Россию для поднятия «патриотического духа солдат и рабочих», но, конечно, за этим «господин министр скрывает нечто такое, о чем нам ведать не надлежит».
— Его сопровождают,— добавил Шевалье,— наши крупнейшие французские поставщики-промышленники.
Мне стало не по себе. Неужели они его купили? Неужели этот социалист так подло предает интересы рабочих и солдат?
И я не верил в измену до того дня, когда по возвращении из России он, против обыкновения, заставил меня довольно долго ждать в небольшой приемной рядом с его служебным кабинетом. Из-за дверей стали доноситься громкие и все более и более угрожающие голоса. Альбера Тома уже не было слышно, и охватившее меня недоумение рассеялось лишь в тот момент, когда двери кабинета распахнулись и мимо меня с возбужденными, негодующими жестами пробежали штатские люди, среди которых я узнал и Лонге — внука Карла Маркса.
Так вот как они разделали Альбера Тома за то, что его поездка в интересах крупных капиталистов по неосторожности стала известна французским рабочим и вызвала их возмущение. Социалисты, учитывая общественное мнение, вынуждены были публично осудить своего скомпрометированного коллегу.
С этого момента любое слово Альбера Тома утратило для меня навсегда прежнюю силу, а спекулятивные сделки, заключенные под его высокой протекцией в России, вопреки ее государственным [646] интересам лишь подхлестнули меня для борьбы со всеми продавцами за золото человеческой крови и страдании.
* * *
Не смогли изменить моего отрицательного отношения к порядкам Временного правительства и «оковы», выкованные петербургскими бюрократами со специальной целью моего «смирения». Они возвели меня в высокий ранг «председателя заготовительного комитета» с повышенным окладом и с убившими немало живых дел в России пресловутыми штатами.
Мои скромные помощники первых месяцев войны получили звания начальников отделов, столоначальников, помощников столоначальников, а в кандидатах на заполнение свободных вакансий недостатка не было: что ни день, то из России прибывали, «спасаясь» от новой грозной волны июльских дней, поступая в мое распоряжение, и камергеры, и камер-юнкеры, и молодые гвардейцы, и представители новой для меня категории офицеров — безусые элегантные прапорщики.
Наши заказы продолжали выполняться французскими заводами, приемка производилась французскими приемщиками, отправка — французской же транспортной фирмой, но представитель нашего артиллерийского управления в Париже, полковник Свидерский, находил совершенно естественным, чтобы один прапорщик ходил вокруг заказа пятидесяти сорокадвухлинейных орудий, другой — двенадцати мортир, третий занимался гильзами, четвертый трубками и т. д. Росло число бездельников, но — увы! — росли и склады неотправленного в Россию военного имущества: англичане с каждым месяцем сокращали размер предоставляемого нам морского тоннажа. Это было негласным нажимом союзников на Временное правительство. Хотелось верить, что эти первые признаки пренебрежения к интересам России тоже временные, объясняемые возраставшей с каждым днем потребностью союзников в морском тоннаже.
Несмотря на все это, мне не приходило в голову затормозить сложную машину нашего снабжения: списки запросов из России не переставали расти. Не успеешь отправить сегодня как драгоценную новинку два зенитных орудия, а завтра уже требуются болты для строительства Мурманской железной дороги...
Третий год войны разрушил все мои о ней представления. Она обратилась в какое-то мировое предприятие, в котором тыл открывал с каждым днем все новые возможности легкой наживы и спекуляции.
Мне, воспитанному на скромных началах, французская бережливость и экономия казенных средств в первые месяцы войны приходились особенно по вкусу. Теперь же, когда и промышленники, и банкиры, наживавшиеся на казенных заказах, вылезли в роскошные служебные кабинеты, а французские министерства по их примеру реквизировали для себя целые особняки и отели,— бороться с организованной в государственных масштабах спекуляцией становилось все труднее. Франция уже изменяла свое лицо.
Положение о заготовительном комитете, между прочим, предусматривало наем «приличного» помещения, и сотрудники мои не преминули [647] этим воспользоваться, настояв на перемещении нашей канцелярии в пустовавшую по случаю войны гостиницу, неподалеку от I министерства вооружений.
Сколько тревожных и как мало отрадных воспоминаний сохранилось у меня об этом доме на улице Кристоф Коломб! В нем хлебнул I я немало грязи, в нем впервые познал предательство и клевету казавшихся мне близкими сотрудников и друзей.
* * *
Ничего не подозревая, продолжал я работать, когда спустя несколько дней после приезда Занкевича стал получать шифрованные телеграммы на имя какого-то неизвестного мне Гибера. При первом же случае я спросил Занкевича, не знакома ли ему эта фамилия, и он без тени сомнения заявил, что впервые ее слышит.
Запрашивать в Петрограде разъяснений о незнакомце мне, впрочем, не пришлось, так как чуть ли не в тот же день я увидел вошедшего ко мне в кабинет маленького штатского человечка, отрекомендовавшего себя генерал-лейтенантом Гибером фон Грейфенфельсом.
Он оставался у дверей, держа по-военному в левой руке давно уже вышедший из моды черный котелок, а с правой снял коричневую перчатку, чего иностранцы никогда не делали.
Я, конечно, вскочил со своего кресла и, как младший в чине, бросился представляться вошедшему, предлагая ему присесть.
— Господин генерал (титулование «превосходительство» было уже отменено),— начал я,— на ваше имя поступило уже несколько телеграмм по делам заказов. Разрешите вам их представить. Я ведь не был уведомлен о вашем приезде.
— А генерал Занкевич разве вас не предупредил? Я же с этой целью задержался в Лондоне,— удивился мой скромного вида собеседник.— В таком случае разрешите вам все доложить. Вы знаете, господин полковник, как вас ценят в России, как беспокоятся о том, что вы очень перегружены работой и это может отразиться на вашем здоровье. Вы ведь, наверно, очень устали. (Мотивы о моей усталости я уже слышал от Занкевича, как предлог для сокращения моей служебной деятельности.) Вот я и прислан сюда вас разгрузить! — И при этих словах он вынул из внутреннего кармана незапечатанный конверт с вложенным в него письмом на прекрасной бумаге министерского размера.
Знакомый мне бланк «Военный министр» внушил заранее уважение к тексту письма. Оно было кратким: «Ввиду Вашей перегрузки в работе, предлагаю Вам передать обязанности по всем вопросам снабжения предъявителю сего, генерал-лейтенанту Гиберу».
Подпись «Гучков» была хоть и разборчива, но до крайности скромна по размеру.
Ни скрепы, ни номера на бумаге не значилось.
— Как прикажете, господин генерал? — тщательно скрывая охватившее меня волнение, спросил я своего собеседника.— Желаете ли вы принять должность немедленно или предварительно ознакомиться [648] с делом? В последнем случае разрешите не прерывать работу и принимать при вас все доклады.
И, получив одобрение своего преемника, я принялся составлять телеграмму в Петроград о его прибытии и выполнении мною предписания военного министра.
Гибер между тем занялся изучением моей конвенции с французским правительством, изложенной на небольшом листе бумаги.