Оценка Извольским военных агентов была особой. У него с ними остались старые счеты по службе в Японии, где его донесения о вероятности русско-японской войны резко расходились с мнением военного агента. Впоследствии, как министру иностранных дел, венские провалы моих коллег тоже доставили ему немало хлопот, и потому на мой приезд в Париж он, вероятно, смотрел только как на избавление от неприятных воспоминаний о моем предшественнике. С первых же слов я почувствовал, что посол смотрит на меня как на лицо вполне правомочное и самостоятельное, которому он готов оказывать только нужное содействие. Такова, к сожалению, была установка во всех русских посольствах: военные агенты с болезненным служебным самолюбием охраняли свою независимость, а в результате эта междуведомственная борьба приводила, как показал опыт, к самым трагичным последствиям; она ставила перед Петербургом неразрешимый вопрос: кому верить — послу или военному агенту? Между тем в Париже в мае 1912 года достаточно было прочитать утром десяток газет, чтобы понять, что международная обстановка осложняется с каждым днем и что, не разбираясь в ней, военный агент не может выполнить своей основной задачи: предвидеть войну и своевременно известить о ее вероятности.
— Я в большой европейской политике, а особенно во внутренней французской, новичок,— обратился я к Извольскому, после того как выслушал его рассказ о последнем разговоре с Пуанкаре.— Разрешите поэтому те донесения, в которых придется касаться этих вопросов, предварительно вам показывать.
— Пожалуйста, пожалуйста,— смущенно пробормотал не ожидавший подобного обращения Извольский и, как всегда в подобных случаях, поправил свой неизменный монокль.
Лед недоверия был надломлен, и вскоре посол уже давал мне на прочтение все свои важнейшие донесения не после, а до отправки их курьером в Петербург. [357]
Посольство в тот же день устроило мне прием у президента республики Фалльэра. В просторной гостиной крошечного Елисейского дворца, видевшего в своих стенах и Александра I и Наполеона III, у громадного окна, выходившего в вечнозеленый сад, стоял только один, и то незнакомый мне, господин в элегантном штатском сюртуке. При виде моего парадного мундира при всех орденах неизвестный немедленно пошел мне навстречу и почтительно представился:
— Германский военный атташе подполковник Винтерфельд. Очень счастлив познакомиться. Я, как видите, тоже являюсь к президенту, чтобы поднести ему по поручению императора вот этот ценный исторический труд о Наполеоне.
Не думал я в эту минуту, что с этим красивым, слегка седеющим коллегой, столь отличным от обычного типа самодовольных немецких генштабистов, будет связано у меня столько памятных воспоминаний. Надо было отдать справедливость Берлину, что на этот раз он выбрал, наконец, располагавшего к себе военного представителя: кроме наружности, в которой особенно выделялись умные проницательные глаза, сама манера обращения, прекрасный, без всякого акцента французский язык позволяли моему коллеге заслужить широкие симпатии.
Вероятно с целью отвлечения внимания Франции от австро-русских конфликтов, Вильгельм последнее время всячески заигрывал с нашими союзниками, и ни для кого не было секретом, что на приемах военных атташе в Потсдаме император подчеркивал перед всеми свои симпатии к французскому военному атташе полковнику Пэллэ, с которым подолгу разговаривал.
Когда после ухода Винтерфельда меня ввели в кабинет президента республики, я очутился перед очень тучным стариком самого добродушного вида, точь-в-точь таким, каким он был изображен накануне в веселом театральном ревю.
«Папа» Фалльэр — иначе его никто в Париже не называл — был совершенно лишен той рисовки, которой заражены не только все французские министры, не только осколки старой аристократии, но и большинство буржуазии.
На хорошем, но не изысканном языке, с небольшим крестьянским южным акцентом, старик сказал мне примерно следующее:
— Я очень рад с вами познакомиться, полковник, но, к сожалению, я кончаю скоро свои семь лет президентства и, конечно, буду рад уехать в свою деревню. У нас ведь там виноградники, я сам с отцом на них работал и просто не понимаю, чем заслужил высокую честь представлять перед светом, и в особенности перед вашей великой страной, мою родину. Я так мало этого достоин. Я сохранил самые светлые воспоминания о моем путешествии в Россию. Прошу вас, полковник, познакомиться поближе с французским народом и с нашей армией, и я уверен, что вы их полюбите.
Я был растроган.
Вечер того же дня мне пришлось провести в обществе скромных профессоров Сорбоннского университета, далеких от всякой политики, [358] которые из вежливости расспрашивали меня про первые впечатления от их города. Я рассказал им про приятное впечатление, вынесенное от приема меня президентом республики.
— Что вы, что вы, это вы нарочно хотите нам сказать приятное,— смущенно возражали мои собеседники,— Нам даже совестно, что вам пришлось являться к такому неуклюжему толстяку.
— Уверяю вас,— продолжал я со всей искренностью,— мне пришлось видеть уже на своем веку и царей, и королей, и всяких министров, а вот такого скромного слугу своего народа и такого гордого своей страной правителя мне еще встречать не пришлось.
Для военного агента весьма важным являлось установление отношений с военным министром.
Большинство русских военных недоумевало, каким образом во Франции штатский человек мог управлять военным министерством, и, когда я объяснял, что эти люди в пиджаках имеют больше авторитета, чем наш собственный военный министр во всем блеске генерал-адъютантского мундира, приближавшего его к самому царю, мне не верили. Между тем, доказывая как-то Сухомлинову необходимость для него вмешаться в дела артиллерийского снабжения, я получил следующий знаменательный ответ:
— Вы правы, по закону все главные управления мне подчинены, но если бы я вздумал заглянуть в главное артиллерийское управление, то настоящий хозяин, великий князь Сергей Михайлович, и разговаривать со мной не пожелал бы. Вот тут и отвечай за снабжение,— закончил, вздохнув, Сухомлинов.
Наоборот, во Франции военный министр был снабжен никем из военных не оспариваемой полнотой власти, и это составляло главную, да, пожалуй, и единственную положительную сторону военного аппарата. Как член правительства, военный министр нес ответственность перед парламентом, от которого вместе с тем зависели все штаты военных подразделений и с чисто французской мелочностью все кредиты, до последнего сантима. Какой же был бы для меня прок говорить даже с самим начальником генерального штаба о малейшем нововведении, когда все вопросы зависели от гибкости, изворотливости и авторитета военного министра перед военными комиссиями сената и палаты депутатов.
Кто же, как не свой, то есть парламентарий — штатский человек, мог лучше знать все пружины, от которых зависел результат голосования в этих комиссиях.
Пробовали за это дело браться и некоторые генералы, но они были только игрушками в руках выдвинувших их партий и не смели проявлять своего военного мужества в горячих ночных словесных схватках. Кроме того, им труднее было отказывать членам парламента в ответах на бесконечные запросы, большинство которых сводилось к карьеристским интересам их авторов.
— Мы тратим две трети нашего времени на составление ответов депутатам и сенаторам,— жаловались мне на ушко близкие друзья из военного министерства.— Один просит перевести в лучший гарнизон какого-нибудь рядового, сынка влиятельного кабатчика — депутатского [359] выборщика, другой, чтобы получить больше голосов на выборах, просит повысить цены на закупках фуража интендантством и т. п.
Разумеется, военные министры тщательно скрывали от русских военных агентов всю эту внутреннюю политическую кухню. Но и на военных агентов это налагало обязанность не показывать вида, что они в курсе борьбы политических партий. В этом отношении один из моих предшественников, Муравьев-Апостол, оставил нам, своим преемникам, поучительное наследство.
Это произошло в тот бурный период французской внутренней политики, который был создан так называемым делом Дрейфуса и последствия которого докатились и до моих дней. Капитан генерального штаба Дрейфус был обвинен в продаже секретных документов Германии. Дело получило огласку, и приговор военного трибунала, присудившего Дрейфуса к позорному лишению военного звания и вечному заключению, возмутил все либеральные и «левые» политические круги. Такие писатели, как Золя и Анатоль Франс, открыли кампанию для доказательства невиновности Дрейфуса. Франция разделилась на дрейфусаров и антидрейфусаров. Непримиримая ненависть этих враждебных лагерей перенеслась и в армию. Часть командиров стояла за Дрейфуса, а другие, в особенности аристократия, продолжали настаивать на предательстве этого еврейского выходца. В военном министерстве были введены секретные личные карточки на офицеров с отметкой о политической благонадежности, начались административные увольнения в отставку и ничем не объяснимые повышения по службе. Нельзя было придумать более наглядного опровержения столь дорогого для французов лозунга: «Армия вне политики», но нельзя было дать в руки германского командования лучшего средства для ослабления мощи противника.
В конце концов защитники Дрейфуса — всесильное франкмасонство добилось полной реабилитации безвинно оклеветанного капитана. И вот в эту-то минуту к новому военному министру — генералу Андрэ, ставленнику дрейфусаров, явился в полной парадной форме русский военный агент Муравьев и заявил, что начавшиеся уже в армии репрессии против антидрейфусаров могут повлиять на дружественные отношения к Франции русской царской армии.
Коротка была беседа Муравьева с генералом Андрэ, но еще короче была и развязка: по требованию собственного посла князя Урусова Муравьев был принужден в тот же вечер навсегда покинуть свой пост и сломать свою служебную карьеру.
Не следовало, конечно, вмешиваться в чужие дела, но нельзя было, однако, не интересоваться политической физиономией каждого военного министра. За два года, проведенные мной во Франции, их сменилось шесть человек; правда, Лебрэн — бывший инженер из Донбасса и будущий президент республики, характерное политическое ничтожество — провел на этом посту только один день!