адается или нет? Витя иногда догадывался. Подходил. Показывал, где висит Полярная звезда, предлагал мятную жвачку, чтобы родители не учуяли от дочери взрослых запахов, а в кино или кафе не звал. «Все они только пялиться и умеют», – ругалась Катя, когда подруги шли к своим домам. Такие они, хорошие мальчики. Настя заскакивала в квартиру, ужинала прямо у холодильника сосиской и йогуртом и засыпала в своей комнате. Было приятно жить и ждать пахнущих костром вечеров.
Настя выпала из воспоминаний так резко, что почувствовала, будто ушиблась. На чердаке кто-то ходил. Прислушалась – нет, не шаги, скрипели доски в расшатавшемся доме. Все в нем звучало и шевелилось, как при приближении урагана. Что хранилось на чердаке и почему ход наверх был закрыт? Вопросы поставили ее на ноги, потянули за собой. В обволакивающем полумраке чердака показалась ее голова, следом потянулись плечи. Настя оперлась руками – локти, согнувшиеся в острые углы, походили на паучьи лапки – и затащила себя целиком. Хлам вокруг освещался через треугольное окно, выходившее во двор. От прикосновений к вещам поднималась пыль, и воздух на свету становился ворсистым. «Вот где нужно бы прибраться», – подумала Настя и пожалела, что не взяла с собой тряпку. Ближе всего стояла картонная коробка с одеждой. Сверху лежала женская пожелтевшая от времени блуза с рюшами на груди и воланчиками на рукавах. Посередине засох бордовый потек – кровь или вино. Настя чувствовала себя археологом, который по вещам пытается угадать прошлое. Это принадлежало Лиде, кому же еще. В стороне от треугольника света теснились мрачные кучи сваленных вместе предметов: советские книги, детская коляска. Настя зачем-то взялась за ручку и покачала ту вперед-назад. Внутри коляски вместо младенца лежали пара детских вязаных чепцов и мужские майки. А еще штаны, похожие на те, что носила Настя. Дальше были банки с какими-то мазями, кофейные жестяные банки с гвоздями, стеклянная банка с шурупами, чемодан с инструментами: молоток, отвертки, рубанок, двуручная пила. Часть Насти, которая уже принадлежала дому, обрадовалась при виде подшивок газет – будет чем разжигать печь. Но остальная Настя отвлеклась на полупрозрачную круглую коробочку с темным рулоном внутри. Она видела такое в детстве, когда отец купил фотоаппарат-мыльницу. Это была проявленная пленка. Настя хотела достать ее и посмотреть на просвет, но крыша дома вдруг затрещала. Доски, на которых Настя стояла, заплясали, будто ноги стали пьяными и разучились чувствовать твердость под собой. Настя схватила пленку, успела поймать лестницу, которая пошатывалась из стороны в сторону, собираясь упасть. Сбежала вниз. Пол на кухне тоже двигался: не танцевал, как наверху, а будто дышал. Настя засунула пленку в карман штанов и принялась за работу, чтобы задобрить дом. Помыла посуду и второй раз за день сунула себя в подвал – пришло время топить печь.
Пятно сидело у окна, по привычке скребло пальцами, опиралось взглядом на линию горизонта, чтобы не перепутать верх и низ. После чтения дневника мир несколько раз перекрутился, север стал западом, а юг – востоком. Пятно пыталось собраться заново, но дробилось еще сильней. Все прыгало, мерцало: слова, картинки, обрывки воспоминаний, чьи-то лица. Оторвать бы голову да отбросить подальше, как булыжник с дороги, чтобы не мешала. Ты был сельским учителем и тебя обожали дети. Выходил из дома. Жена. Сын. Наверное, ты любил их. Каково это, кстати, любить? Жизнь твоя, оказывается, прошла, а ты о ней ничего не знал. Мир превратился в злое, сосущее существо, которое столько у тебя отняло. Все, что ты умел: следить за порядком, любить этот порядок и жить им; все, что выучил: не выноси из избы, создавай уют, – было ерундой. Какой-то морок. Ну а ты-то кто? Ты Тропарьков Петр Алексеевич. Или нет. Вас с ним что-то связывает? Оказывается, найти страшнее, чем потерять, потому что только когда находишь, понимаешь размер потери. Когда не стало Тропарькова, Пятно не почувствовало боли. Она возникла, когда Тропарьков вернулся.
К спине прикоснулось что-то теплое, Пятно вздрогнуло и удивилось себе: это было движение напуганного существа. Настя стояла сбоку, протягивала белую полупрозрачную коробку, размахивала свободной рукой и открывала рот. Слов Пятно не слышало, собственные мысли звучали громче. А где же Ваня? Как выглядела Лида, которую оно все время вспоминало в дневнике? Кто расскажет ему все то, о чем не было написано в тетради? Настя достала из коробки темную, узкую ленту – та завивалась локоном. Она сказала: «Я нашла Ваню» – и Пятно ее услышало. Оно ждало, когда тут появится человек или хотя бы история о нем, но Настя совала ему в руки черную ленту. Жесткая, ребристая полоска выгибалась под пальцами. Пятно не знало, что делать с вещью. Настя схватила его за руки, оставляя теплые, невидимые следы на коже. Отняла ленту, поднесла к окну и показала на просвет. Проявились узоры – белые, полупрозрачные кляксы. Пятно наклоняло голову, красные рыбки дрожали от напряжения, но ничего разглядеть не могли. Настя убежала, вернулась с выпуклым круглым стеклом на ручке, поднесла его к ленте, и там, внутри стекла, лента расширилась. Можно было разглядеть очертания.
– Это вы. Это жена, Лида. Это ваш сын, Ваня. Помните его?
Почему у них были отдающие синевой лица, сделанные из сгустившейся тьмы? Не люди, а отбрасываемые ими тени. Оно никак не могло разглядеть свое лицо: сначала перечеркнутые фотографии, а теперь это. Пыталось понять, кем было раньше, а видело все равно Пятно. Помнило только, что женщина и мальчик выглядели по-другому, как Настя, а не как оно. Его жена и ребенок не были уродами. Пятно разозлилось, отбросило ленту и круглое выпуклое стекло в сторону. Мысли в голове были острые, болючие.
– Как вы стали таким?
Настя свернула ленту, спрятала обратно в коробку и положила в карман штанов. Встала в ожидании чего-то. Пятно тоже хотело бы знать ответ. Воспоминания, которые сначала были прозрачны, как воздух, стали плотнее. Если постараться, можно было разглядеть детали. Соседи мечутся от своего порога к «газели», переносят мебель. Затем такая же «газель» подъехала к дому на том конце улицы. Деревня стала выезжать, забирая с собой самое ценное: телевизоры, шкафы, шмотки и парадные сервизы, которые лет сорок берегли для особого случая, а он так и не наступил. Советский человек умел устраивать из дома музей во имя будущей хорошей жизни, которая никак не приходит, хотя годы старят и хозяев, и жирно позолоченный фарфор. Молодые первыми схватили вещи и перенеслись в города. Старики по инерции прирастали к своим домам, но приезжали дети – какие хорошие у всех были дети – и срывали их, как грибы с поляны, клали в корзинку и увозили с собой. Кого-то забирало кладбище. Старики разбредались кто куда, в деревне их становилось все меньше, пока не осталось всего двое: Петр Алексеевич и Лида. Как все-таки она выглядела? Память молчала.
У Петра Алексеевича и Лиды вся жизнь осталась в прошлом. Они были привязаны к деревне. Нигде, ни в каком другом месте не могли они жить покойно. Не потому, что их никто не ждал или они боялись переезда, дороги, – нет, они бы не уехали добровольно. Была на то веская причина, хоть и не помнит Пятно, какая именно. Остальные дома стояли под замками. Все, кто уезжал, делали это не навсегда, но шли годы, и деревня разрушалась. Однажды приехали пацаны и девчонки на машинах, пьяные, громкие, достали травматы, стреляли по стеклам. Старики сидели дома, пили чай с сушеными яблоками. После смерти Вани это было. Веселая компания шумела всю ночь, утром уехала. Они взломали дом, в котором когда-то жил пастух Дима и его дети – три дочки и младшенький сынишка, не вспомнить, как звали. Когда компания ушла, дом так и остался стоять с распахнутой дверью. Вещи валялись на полу. Тогда, именно тогда Петр Алексеевич понял, что деревни больше нет. А потом и Лиды не стало, – к тому времени в деревне уже не было света. Провода свисали со столбов, как рваные нитки. Только ветер по своей прихоти перекладывал их направо, налево, снова направо, крутил, путал. Петр Алексеевич ходил пешком до города, носил деньги на похороны. Лиду увезли на городское кладбище, потому что местное было заброшено. Так он остался совсем один: даже без могилы жены поблизости. Не сходишь к ней, цветов не поставишь, хлеба с конфетами не принесешь. А ей бы понравилось. Вот и жена перебралась в город, а он остался в деревне куковать. Все-таки что-то держало его здесь. Может, он зависел от… Догадка почти стала словами, но грохот выдернул Пятно из размышлений. Оно вздрогнуло второй раз за день. Настя растянулась на четвереньках на полу и пробовала собрать себя снова. Села на пол, поглаживая локоть. Маленькая, как синица, и такая же бесполезная. Упала на ровном месте, разорвала тонкую, едва ощутимую пленку памяти. Ушла мысль, и даже понимания, о чем она была, не осталось. Пятно почувствовало электрическое покалывание внутри, глаза-рыбки вспыхнули. Встало с кресла, Настя еще уменьшилась. Приказало по-старому, будто бы не было дневника и всех размышлений после: «Приберись в подвале, расставь банки на полках и пыль вытри». Настя округлила глаза, бросила нянчить локоть, вскочила, завертелась растерянно, будто бы ее поймали. «Живо!» Округлив спину, поджав шею, вылетела из комнаты. Птица. Может, не надо было ее пугать? Да все равно.
«Он бы не уехал отсюда. Что-то держало его в деревне», – ворошило Пятно подуманное пару минут назад. Поэтому Петр Алексеевич закрылся в доме, а когда собрался весной подышать на крыльце, двери не открылись. Дом съел его. Когда тот стал принимать решения за Петра Алексеевича, неизвестно. Сначала казалось, что они оба – человек и дом – хотят одного и того же: запереться от всего мира и установить свои порядки, которые помогут им, двум старым и разрушающимся существам, сохраниться. Потом Петр Алексеевич захотел свободы, а у Дома появилась первая заповедь – не выноси из избы. Дом победил. Он заслонил собой Лиду, Ваню и мир. Должен быть идеальный порядок, намытые окна и натопленная печь – вот что важно, про остальное нужно забыть. И Петра Алексеевича не стало. Вот и вся история.