Пятно — страница 22 из 29

У Никитиных собралась половина деревенских детей. Петр Алексеевич смотрел по головам, но сына не находил.

– Ваню кто видел? – приложил ладони рупором ко рту.

Кто-то на бегу крикнул, что Ваня пошел к пруду дразнить русалок, показал пальцем влево и снова смешался с толпой.

– Русалок не бывает, – заорали откуда-то справа.

– Именно. Это ненаучно, – поддержал Петр Алексеевич.

– А еще на пруду лед, русалка не всплывет!

Дети смеялись смекалке и наглости одного из своих. Наверное, это был тринадцатилетний Никитин.

Петр Алексеевич любил глупый и искренний детских смех. Он возникает от избытка жизни, потому что она бродит внутри. И от этого брожения детям так весело и щекотно быть на свете. Деревенское детство, мокрые ноги, грязная одежда, мамины оплеухи и окрики – все счастье. Двор дома Никитиных распирало, казалось, что забор, и без того косой, рухнет от шума и гама. «Вот только играл тут», – говорила Никитинова жена, пытаясь изловить младшего, чтобы умыть его. Ваня ушел уже двадцать минут назад, что он делает там один? Петр Алексеевич заторопился. Кто-то из детей крикнул ему: «До свиданья!» И он махнул рукой – свидимся.

Голый пруд начал вскрываться. Лед был темный, пропитавшийся водой. Солнце старалось, плавило зиму. В нескольких местах лед надломился и разошелся. Льдины плавали, оголяли темную и грузную воду. Взгляд тянулся вниз, туда, где русалки, которых, конечно же, не существует, расправляли хвосты и плели косы. Вани здесь не было. Петр Алексеевич покликал его, никто не отозвался. Без камышей весь пруд проглядывался, спрятаться было негде. Петр Алексеевич постоял немного на берегу, деревья на горизонте почти догорели. Подождал еще минутку-другую, когда они погаснут, и пошел домой. Наверняка Ваня уже был там.

Лида встретила его по дороге:

– Чего не идете, язвы?

– А Ваня не дома?

– Нет, я думала, с тобой.

Обошли еще раз все дворы, попали на чужие ужины, крики, смех и скандалы. Когда Петр Алексеевич снова пришел к пруду, Ваня был там. Его тело плавало лицом вниз в темной, тяжелой воде. Петр Алексеевич бросился не разуваясь и не раздеваясь в воду. Дальше все смутно, как будто это под его веки затекла вода и он не мог разобрать происходящего. Прибежали мужики, помогли достать его ребенка – мокрого, морозно-бледного и пустого внутри. Он стал мягким и слишком податливым, потерял присущую всему живому волю. Крики и слезы, Лида ползала по земле. В тот день они с женой разделились и горевали по-разному. Он стоял молча, упирая кулаки в живот, больше всего желая по нему ударить. Мужики собрались вокруг него, чесали затылки, ходили, смотря под ноги, курили. Лида выла над сыном, женщины голосили, утирали носы кто платком, кто ладонью. Притихшие дети ходили под ногами, таращили глаза, шептались, показывали пальцем. Они впервые вывели из себя Петра Алексеевича. Хотелось наорать на них без какой-либо причины. Точнее, по самой страшной и стыдной причине: они все живы, а его сынок – нет! Врачи, менты. Много слов, протоколов, вопросов. А его тошнило. И если бы удалось ему тогда проблеваться, из его рта вытекла бы темная, холодная вода. Она проникла в него на всю жизнь.

Петр Алексеевич и Лида осиротели без сына. Жена тяжело перенесла, но терпела жизнь как могла. Она стала Петру Алексеевичу опорой, а не он ей. Даже слезы свои прятала, глотала их, и те скапливались водой. Они оба были наполнены ею до краев. Ни разу не упрекнула она мужа, не верила в его вину. А он не то что верил – чувствовал грех. Петр Алексеевич не мог простить себе того заката, который задержал его на пути к сыну. Сколько он простоял, разговаривая с мотоциклистом, сколько здоровался за руки с мужиками. Самое страшное было даже не это – родительское сердце ничего не почувствовало, не подсказало, что сыну нужна была помощь. Он стоял у пруда, когда его ребенок шел ко дну, прикрытый сомкнувшимися льдинами. Стоял у самого его тела и любовался вечером. Почему он не слышал крик сына, тот же должен был барахтаться, звать на помощь. То ли дети во дворе у Никитиных, то ли рев мотоцикла заглушили его.

С тех пор у Петра Алексеевича были только чужие дети, которых он одалживал у родителей, чтобы рассказать им о клетках, ядрах, цитоплазме, а потом отпустить по домам.

Пятно стояло у пруда. В другое время пришло оно и увидело крепкий лед, заваленный снегом. Пятно спустилось с берега на пруд, валенок предательски поехал. Оно упало, но лед держал крепко, не отдав его жадной воде. Совсем не так, как в тот теплый март. Пятно не шевелилось, просто лежало на пруду и вспоминало все, что произошло потом. Как оно – не оно, а Петр Алексеевич разучился звать гостей. Последний раз у него во дворе собирались все вместе на поминки по Ване. Не пропустил ни одного занятия в школе, хотя ему предлагали взять выходные, уйти на больничный. Он приходил вовремя, небритый и выцветший. Бубнил нужные слова, в которых не было правды и смысла, – так бывает, когда не думаешь, о чем говоришь. Не сын погиб в том пруду – они оба. Петр Алексеевич не мог бы точно сказать, чего именно лишился: руки, глаза, легких. Он просто обеднел, ополовинился. Рефреном всей жизни стало: не спас, не спас, не спас. Мог, но не спас. Был рядом – и не почувствовал беды. Плохой же ты отец. Когда вокруг шумела деревня, она заглушала внутренний зуд, потом все уехали. Осталась Лида – человек, ради которого он не сходил с ума. На старости лет нервы превратились в решето, он уже не мог заталкивать внутрь себя страхи, грехи и чувство вины. Они просачивались обратно. Ради Лиды Петр Алексеевич боролся, но когда ее не стало, отпустил контроль. Стыд и ненависть к себе переполнили его, вылились наружу темной, густой водой, которую он носил в себе столько лет. Эти чувства сожрали его, отравили все вокруг, сам дом. И тогда-то Петр Алексеевич захотел все забыть. Пусть больше никогда не звучат слова: не спас, не спас, не спас. От себя не уйдешь. Не помог, как тебя ни назови – Пятно или Петр Алексеевич, сыну, когда был ему нужен. Бросил в беде. И мучился этим всю жизнь, даже дольше – две жизни.

* * *

Насте оставалось только бежать, как это сделало Пятно. Но дом не отдаст ее. Она – сор, который не выносят из избы. Первую заповедь Настя помнила четко.

Решила, что проще выбить окно и вылезти наружу. Пятно больше не стояло за плечом, готовое схватить длинными пальцами и кинуть в подпол. А что сделал бы дом, захоти он ее остановить? Затрещал бы стенами и начал пугать звуками? Она пуганая – за это время не то что еще одну жизнь прожила, чуть не померла пару раз. А хуже, чем сейчас, уже быть не могло. Она взяла в ящике для приборов металлический молоток с зубчиками для отбивки мяса. Взвесила в руке – тяжелый. Сейчас? Или подождать еще? И если ждать, то как понять, что время пришло и надо бежать? Она выглянула наружу. У калитки стоял таз, снег снова заметал улицу, следов Пятна почти не было видно. Настя занесла молоток, замерла, чтобы успеть вдохнуть, и бахнула. На пол посыпалось стекло. Раздался веселый и острый звук, как эти самые осколки под ногами. Треугольники стекла крепко засели в раме: висели сверху, торчали снизу. Настя собиралась нанести второй удар, чтобы выбить их и расчистить себе дорогу, когда оконная рама схлопнулась, как челюсть голодного животного. Острые куски окна заскрежетали друг о друга. Рама смялась, дом перекорежило на одну сторону, потолок почти упал Насте на голову.

Она только сейчас осознала, что дом по-настоящему живой. Челюсть окна разомкнулась и схлопнулась еще раз, сократив расстояние до Насти, будто бы правда пытаясь укусить. На чердаке, куда она пролезла без спроса, загремело, будто кто-то бегал из угла в угол. Дом сходил с ума, а она сидела внутри него. Одно дело лишиться разума самой, другое – оказаться внутри того, кто спятил. У человека вряд ли когда-нибудь был такой опыт. Настя сдалась. Ей не победить. Она будет слушаться, будет выполнять команды, пока не станет тем, кем хочет увидеть ее дом. Она отбросила молоток подальше, будто вся причина была в нем, будто это молоток пытался ее подговорить и посоветовал разбить окно. Он заплясал по полу, и половица под ним задрожала, а потом встала на ребро, и молоток упал в темноту подвала. Настя услышала, как тот с глухим звуком приземлился на землю. Все половицы запрыгали. Настя упала на четвереньки, а пол все вертелся. Весь дом стал хищником, который хотел отхватить от нее кусок. Мебель ходила ходуном, табуретки попадали и дрыгались, будто бы у них случился эпилептический припадок. Упал стол, накренились тумбы. Настя взвизгивала, пыталась спасти пальцы на руках, колено, стопу, проваливавшуюся в половицы. А потолок становился ниже, сначала Настя думала, что ей только кажется, но потом ей и на четвереньках стало тесно, будто бы ее посадили в коробку. «Прости меня! Прости, пожалуйста! Я не буду больше!» – орала она. Все затихло, и пол перестал брыкаться. Настя услышала, как открылась входная дверь с улицы, а потом и вторая. Она оглянулась через плечо.

* * *

У Пятна теперь были длинные руки, такими он точно мог бы вытащить кого угодно из воды, но вокруг был только лед, и никто больше не нуждался в спасении. Он навсегда упустил шанс, и огромный рост, сила в плечах ему были не нужны. Как хорошо бы сбросить их с себя и оставить на берегу. Обратно Пятно шло под светом луны. Она крепко вмерзла в небо, на котором инеем искрился Млечный Путь. Сколько часов луна не двигалась с места? А может, прошло всего несколько минут, просто они показались такими тягучими. Вечер тянулся вечность. Справедливости ради, никакого другого времени, кроме вечности, здесь не было.

Пятно направилось к сыну – вот почему Петр Алексеевич не уехал из деревни, даже когда жену похоронили в городе: был привязан к этому месту навсегда. Чтобы попасть на заброшенное деревенское кладбище, нужно было вернуться: пройти мимо страшного дома, прямо до пересечения со Старым шоссе, и углубиться в рощу напротив. Вспоминалась могила, зажатая со всех сторон забором. Они с Лидой носили туда детские игрушки. Петр Алексеевич свободными вечерами стругал свистульки, лошадок, тарарушки. Отнесли туда же любимый Ванин самолетик, который Петр Алексеевич привез из города. Удивительная вещь: вся деревня младше четырнадцати лет завидовала. Однажды самолетик с могилы пропал: пацан взял у мертвого поиграться. Мать такое увидела – сразу в крик, игрушку отобрала, обещала уши надрать. Петр Алексеевич игрушку забрал, но покачал головой: не надо ругаться. В чем-то мальчишка был прав, живым безделки нужнее. И все-таки ничего этот ребенок не понимал. Он еще не хоронил. Самолетик от времени и дождей полинял и обтрепался, но идея полета в нем осталась. Петр Алексеевич каждый раз брал его в руку и размахивал по воздуху восьмеркой – так бы сделал Ваня. А раз он не мог, приходилось делать за него.