И это было слаще всего, что мне говорили в жизни,
Поскольку после, поверх стыда, раскаянья и проклятья,
Она опять говорила «да», опять на меня не глядя.
Она глядела туда, где свет закатный густел опасно,
Где все вокруг говорило «нет» и я это видел ясно.
Всегда со школьных до взрослых лет, распивочно и на вынос,
Мне все вокруг говорило «нет», стараясь, чтоб я не вырос,
Сошел с ума от избытка чувств, состарился на приколе –
Поскольку если осуществлюсь, я сделать могу такое,
Что этот пригород и шалман, и прочая яйцекладка
По местным выбеленным холмам раскатятся без остатка.
Мне все вокруг говорило «нет» по ясной для всех причине,
И все просили вернуть билет, хоть сами его вручили.
Она ж, как прежде, была тверда, упряма, необорима,
Ее лицо повторяло «да», а море «нет» говорило,
Швыряясь брызгами на дома, твердя свои причитанья, –
И я блаженно сходил с ума от этого сочетанья.
Вдали маяк мигал на мысу – двулико, неодинако,
И луч пульсировал на весу и гас, наглотавшись мрака,
И снова падал в морской прогал, у тьмы отбирая выдел.
Боюсь, когда бы он не моргал, его бы никто не видел.
Он гас – тогда ты была моя; включался – и ты другая.
Мигают Сириус, Бог, маяк – лишь смерть глядит, не мигая.
«Сюда, измотанные суда, напуганные герои!» –
И он говорил им то «нет», то «да». Но важно было второе.
«Отними у слепого старца собаку-поводыря…»
Отними у слепого старца собаку-поводыря,
У окраинного переулка – свет последнего фонаря,
Отними у последних последнее, попросту говоря,
Ни мольбы не слушая, ни обета,
У окруженного капитана – его маневр,
У прожженного графомана – его шедевр,
И тогда, может быть, мы не будем больше терпеть
Все это.
Если хочешь нового мира – отважной большой семьи,
Не побрезгуй рубищем нищего и рванью его сумы,
Отмени снисхождение, вычти семь из семи,
Отними (была такая конфета)
У отшельников – их актинии, у монахов – их ектеньи,
Отними у них то, за что так цепляются все они,
Чтобы только и дальше терпеть
Все это.
Как-то много стало всего – не видать основ.
Все вцепились в своих домашних волов, ослов,
Подставляют гузно и терпят дружно,
Как писала одна из этого круга ценительниц навьих чар,
«Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар»,
Что исполнилось даже полней, чем нужно.
С этой просьбой нет проволочек: скупой уют
Отбирают куда охотнее, чем дают,
Но в конце туннеля, в конце ли света –
В городе разоренном вербуют девок для комполка,
Старик бредет по вагонам с палкой и без щенка,
Мать принимает с поклоном прах замученного сынка,
И все продолжают терпеть
Все это.
Помню, в госпитале новобранец, от боли согнут в дугу,
Отмудохан дедами по самое не могу,
Обмороженный, ночь провалявшийся на снегу,
Мог сказать старшине палаты – подите вы, мол, –
Но когда к нему, полутрупу, направились два деда
И сказали: боец, вот пол, вот тряпка, а вот вода, –
Чего б вы думали, встал и вымыл.
Неужели, когда уже отняты суть и честь
И осталась лишь дребезжащая, словно жесть,
Сухая, как корка, стертая, как монета,
Вот эта жизнь, безропотна и длинна,
Надо будет отнять лишь такую дрянь, как она,
Чтобы все они перестали терпеть
Все это?
«Перед каждой весной с пестротой ее витражовой…»
Перед каждой весной с пестротой ее витражовой,
Перед каждой зимой с рукавицей ее ежовой,
И в начале осеннего дня с тревожной его изжогой,
Да чего там – в начале каждого дня
Я себя чувствую словно в конце болезни тяжелой,
В которой ни шанса не было у меня.
Мне хочется отдышаться.
В ушах невнятная болтовня.
Ни шанса, я говорю, ни шанса.
Максимум полтора.
В воздухе за окном тревога и сладость.
Покачиваясь, вышагиваю по двору.
Я чувствую жадность.
За ней я чувствую слабость.
Я чувствую силу, которую завтра я наберу.
Воздух волен.
Статус неопределен.
Чем я был болен?
Должно быть, небытием.
Прошлое помнится как из книжки.
Последние дни – вообще провал.
Встречные без особой любви говорят мне «Ишь ты».
Лучше бы я, вероятно, не выживал.
Не то что я лишний.
Не то чтобы злобой личной
Томился тот, а тайной виной – иной:
Так было логичней.
Так было бы элегичней.
Теперь вообще непонятно, как быть со мной.
И я сам это знаю, гуляя туда-обратно,
По мокрому снегу тропу себе проложив.
Когда бы я умер, было бы все понятно.
Все карты путает то, что я еще жив.
Я чувствую это, как будто вошел без стука
Туда, где не то что целуются – эка штука! –
Но просто идет чужой разговор чужих,
И легкая скука,
Едва приметная скука
Вползает в меня и мухой во мне жужжит.
Весенний вечер.
Свеченье, виолончель.
Я буду вечен.
Осталось понять, зачем.
Закат над квадратом моим дворовым.
Розовость переливается в рыжину.
Мне сладко, стыдно.
Я жаден, разочарован.
Мне несколько скучно.
Со всем этим я живу.
«Если б был я Дэн Браун – давно бы уже…»
Если б был я Дэн Браун – давно бы уже
Подошел бы к профессии правильно.
Вот идея романа, на чьем тираже
Я нажился бы круче Дэн Брауна.
Но роман – это время, детали, слова,
А с балладою проще управиться.
Начиналось бы так: Патриарх и Глава
Удаляются в баню.
Попариться.
(Происходит все это не в нашей стране,
Не на нашей планете, а где-то вовне.)
Разложив на полке мускулистую плоть
И дождавшись, пока разогреется,
Президент бы спросил его:
– Есть ли Господь?
Патриарх бы сказал:
– Разумеется.
Президент бы промолвил:
– Я задал вопрос,
Но остался, похоже, непонятым.
Патриарх бы ответил:
– Ну если всерьез,
То, естественно, нету. Какое там!
Президент бы его повалил, придавил
И сказал:
– Я с тобой не шучу. Уловил?
Жаркий воздух хватая, тараща глаза,
Патриарх бы сознался безрадостно:
– Ну за что ты меня?
Я не знаю… не зна…
Президент бы сказал:
– Мы дознаемся.
И ушел бы приказ по спецслужбам страны:
Оторваться на месяц от всякой войны,
От соседских разведок, подпольных врагов
И от внешнего, злобу таящего,
Разыскать,
Перечислить наличных богов
И найти среди них настоящего –
Меж мечетей, меж пагод, меж белых палат…
Не впервой им крамолу откапывать!
Ведь нашли же однажды.
А Понтий Пилат
Был не лучше, чем наши, уж как-нибудь.
И пойдет панорама таинственных вер:
Вудуист, например,
Синтоист, например…
Это сколько же можно всего описать!
И мулатку, и немку прелестную,
И барочный фасад,
И тропический сад,
И Мурано, и Бонн, и Флоренцию!
Промелькнул бы с раскрашенным бубном шаман
И гречанка с Афиной Палладою…
Но зачем мне писать бесконечный роман,
Где отделаться можно балладою?
И, обшарив сакральные точки Земли,
Возвратятся герои в песке и пыли,
Из метели и адского печева,
И признаются:
– Мы ничего не нашли.
А докладывать надо.
А нечего.
И возьмут они первого встречного – ах! –
Да вдобавок еще и калечного – ах! –
И посадят без всякого повода,
И хватают его, и пытают его,
И в конце уже богом считают его,
Ибо верят же все-таки в Бога-то!
И собьют его с ног,
И согнут его в рог,
Ибо дело действительно скверное, –
И когда он под пыткой признает, что Бог,
Он и будет тем Богом, наверное.
Покалечат его,
Изувечат его,
А когда он совсем покалечится –
То умрет под кнутом,
И воскреснет потом,
И, воскреснув, спасет человечество.
И начальство довольно –
Не в первый же раз
Предъявлять бездыханное тело им.
Неизменный закон торжествует у нас:
Если Господа нету,
То сделаем.
И случится просвет
На две тысячи лет,
А иначе бы полная задница,
Потому что ведь Бога действительно нет,
Пока кто-то из нас
Не сознается.
«…Меж тем июнь, и запах лип и гари…»
…Меж тем июнь, и запах лип и гари
Доносится с бульвара на балкон
К стремительно сближающейся паре;
Небесный свод расплавился белком
Вокруг желтка палящего светила;
Застольный гул; хватило первых фраз,
А дальше всей квартиры не хватило.
Ушли курить и курят третий час.
Предчувствие любви об эту пору
Томит еще мучительней, пока
По взору, разговору, спору, вздору