Гуляют сквозняки и воют в шахте лифта –
Ей кажется, что рай и ангелы поют.
Пока метался я ночами по квартире,
Пока ходил в ярме угрюмого труда,
Пока я был один – я больше знал о мире.
Несчастному видней. Я больше знал тогда.
Я больше знал о тех, что нищи и убоги.
Я больше знал о тех, кого нельзя спасти.
Я больше знал о зле – и, может быть, о Боге
Я тоже больше знал, Господь меня прости.
Теперь я все забыл. Измученным и сирым
К лицу всезнание, любви же не к лицу.
Как снегом скрыт асфальт, так я окутан миром.
Мне в холоде его тепло, как мертвецу.
…Земля под снегом спит, как спит душа под счастьем.
Туманный диск горит негреющим огнем.
Кругом белым-бело, и мы друг другу застим
Весь свет, не стоящий того, чтоб знать о нем.
Блажен, кто все забыл, кто ничего не строит,
Не знает, не хранит, не видит наяву.
Ни нота, ни строка, ни статуя не стоит
Того, чем я живу, – хоть я и не живу.
Когда-нибудь потом я вспомню запах ада,
Всю эту бестолочь, всю эту гнусь и взвесь, –
Когда-нибудь потом я вспомню все, что надо.
Потом, когда проснусь. Но я проснусь не здесь.
От Матфея
Где вас трое во имени моем,
Там и я с вами.
Мало ли что можно делать втроем –
Знаете сами!
Втроем наливать,
Втроем выпивать,
Сначала любиться, а после ревновать.
Двое крещеных, а один жид,
Двое воруют, а один сторожит.
Любо, когда двое против одного –
Честное слово!
Любо, когда любит, а любят не его –
Кого-то другого.
Я с вами на арене подвигов и ссор,
Любовей несчастных –
Чаще как зритель, порой как режиссер,
Реже как участник.
Травящие забавны, травимого не жаль –
Его судьба краше.
Это наш жанр, христианский жанр,
Это дело наше.
А где вас двое во имени моем,
Там и я с вами.
Мало ли что можно делать вдвоем –
Устами, местами:
Вдвоем ночевать, вдвоем кочевать,
Сперва освободить, а потом подчинить,
Стоять спина к спине, как в драке на борту,
А лежать, напротив, живот к животу.
Когда вас трое – я с вами иногда,
Когда двое – часто.
Глазом ли павлиньим, крапинкой дрозда
Подсмотрю глазасто.
Люблю, когда первый именье раздает,
А второй прячет.
Люблю, когда первый второго предает,
А второй плачет.
Хожденье по мукам, прогулки по ножам,
Пыток избыток –
Это наш жанр, христианский жанр,
До нас не могли так.
А когда один ты во имени моем –
Я с тобой всюду.
В щелку дверную, в оконный ли проем
Проникать буду.
Дело одинокое – бортничать, удить,
Поле синеокое вброд переходить,
Море синеглазое шлюпкой попирать,
Сочинять, рассказывать, жить и умирать,
Задавать работы ленивому уму –
Помогай Боже! –
Да мало ли что можно делать одному?
И дрочить тоже.
Я люблю смерть, хлад ее и жар.
Взлет души из тела –
Это наш жанр, христианский жанр,
Это наше дело.
А когда нету вовсе никого,
Ни в центре, ни с краю,
Тут моя радость, мое торжество,
Там я преобладаю.
Летние школы, полночные дворы,
Старые газеты.
А то еще огромные, страшные миры –
Чуждые планеты.
Безглазая крупа, безмозглая толпа,
Железная пята, звериная тропа,
Звериная буза, звериная тоска,
Звериные глаза, лишенные зрачка,
Горы, дожди, занесенные лыжни,
Таежная осень –
Чтобы стало ясно, зачем мы нужны,
Что мы привносим.
Насланный потоп, ненасланный пожар,
Прилив океанский –
Это наш жанр, христианский жанр.
Самый христианский.
Рождественское
Перестал сомневаться в Боге, хоть колебался еще вчера. (Как говорил мой учитель строгий – Господь аплодирует вам, ура!) Ночью, бывало, проснешься в страхе, будишь подругу, включаешь свет – неуютно душе во прахе. Как это так, меня – и нет? Как я метался, как сомневался, как вцеплялся в благую весть – от когнитивного диссонанса: смерти нет – и все-таки есть! И как-то это прошло с годами, хотя должно было стать острей от приближения к этой даме (есть она, нет ее – черт бы с ней). Дело не в том привычном мотиве ли, всякому гопнику по плечу, что все с годами мне опротивели? Не опротивели, жить хочу. Стал терпеливее, стал мудрее ли? Так сказать, опять в молоко: невысоко мои мысли реяли – и нынче реют невысоко. Многие веруют от противного: что ни вспомнишь – везде фуфло. Столько повсюду мрака активного – где-то обязано быть светло. Тут есть известный резон, без спора. Высунешь нос – и сразу домой; смотришь трансляцию из собора – и ощущаешь себя Хомой. Когда в глаза тебе смотрят Вии – сразу уверуешь, c’est la vie. Но ведь это все не впервые. И когда тут рулил не Вий? Да и наивен сводящий Бога только к свету, только к добру (эта мысль тяжела для слога – скажу точнее, когда умру). О, сознание островное, света пятно среди темных вод! Бог – это как бы все остальное, кроме всего вот этого вот. Сейчас для этого нету слова, как в подсознание ни вникай. Разве что вспомнить фразу Толстого из последнего дневника, когда оставалось ему немного до, сорри, выхода в высший свет: или, пишет он, нету Бога, или ничего, кроме Бога, нет.
Как газ, как свет, как снег, бесстрастно штрихующий раннюю полутьму, – Бог заполняет все пространство, предоставленное ему. Глядишь, почти ничего не стало, как и предрек один иудей: чести, совести, долга, срама, слез и грез, вообще людей. Сплошь лилипутики, менуэтики, растелешившийся Бобок; ни эстетики, ни конкретики, ни политики – только Бог. Смотри, как он перетекает в родной пейзаж со всех сторон, как ничего не отвлекает – всюду он и только он. Смотришь сквозь тюлевые занавески, как пустынен мир и убог, как на него сквозь голые ветки сверху клоками сыплется Бог; как засыпает пустырь, дорогу, как сцепляется на лету, покуда мир подставляет Богу свою растущую пустоту, как заполняет все пространство его хрустальный перезвон.
Только я еще остался.
Уйду – и будет только он.
Пасхальное
…А между тем благая весть – всегда в разгар триумфа ада, и это только так и есть, и только так всегда и надо! Когда, казалось, нам велят – а может, сами захотели, – спускаться глубже, глубже в ад по лестнице Страстной недели: все силы тьмы сошлись на смотр, стесняться некого – а че там; бежал Фома, отрекся Петр, Иуда занят пересчетом, – но в мир бесцельного труда и опротивевшего блуда вступает чудо лишь тогда, когда уже никак без чуда, когда надежда ни одна не намекает нам, что живы, и перспектива есть одна – отказ от всякой перспективы.
На всех углах твердят вопрос, осклабясь радостно, как звери: «Уроды, где же ваш Христос?» А наш Христос пока в пещере, в ночной тиши. От чуждых глаз его скрывает плащаница. Он там, пока любой из нас не дрогнет и не усомнится (не усомнится только тот глядящий пристально и строго неколебимый идиот, что вообще не верит в Бога).
Земля безвидна и пуста. Ни милосердия, ни смысла. На ней не может быть Христа, его и не было, приснился. Сыскав сомнительный приют, не ожидая утешенья, сидят апостолы, и пьют, и выясняют отношенья:
– Погибло все. Одни мечты. Тут сеять – только тратить зерна.
– Предатель ты.
– Подослан ты.
– Он был неправ.
– Неправ?!
– Бесспорно. Он был неправ, а правы те. Не то, понятно и дитяти, он вряд ли был бы на кресте, что он и сам предвидел, кстати. Нас, дураков, попутал бес…
Но тут приходит Магдалина и говорит: «Воскрес! Воскрес! Он говорил, я говорила!» И этот звонкий женский крик среди бессилия и злобы раздастся в тот последний миг, когда еще чуть-чуть – и все бы.
Глядишь кругом – земля черна. Еще потерпим – и привыкнем. И в воскресение зерна никто не верит, как Уитмен. Нас окружает только месть, и празднословье, и опаска, а если вдруг надежда есть – то это все еще не Пасха. Провал не так еще глубок. Мы скатимся к осипшим песням о том, что не воскреснет Бог, а мы подавно не воскреснем. Он нас презрел, забыл, отверг, лишил и гнева, и заботы; сперва прошел страстной четверг, потом безвременье субботы, – и лишь тогда ударит свет, его увижу в этот день я: не раньше, нет, не позже, нет, – в час отреченья и паденья.
Когда не десять и не сто, а миллион поверит бреду; когда уже ничто, ничто не намекает на победу, – ударит свет и все сожжет, и смерть отступится, оскалясь. Вот Пасха. Вот ее сюжет. Христос воскрес.
А вы боялись.
Шаири
Будто вся родня на даче; будто долго и устало
Еду к ним на электричке с августовского вокзала;
Город розовый и пыльный, вечер пятницы, закат.
Пригляжусь – никто не видит, или видят, но молчат.
Между тем уже вполнеба, или больше, чем вполнеба,
Что-то тянется такое, то ли сверх, а то ли недо,
Что-то больше всех опасок, заслоняющее свет,
Адских контуров и красок, для которых слова нет.
Но ни паники всеобщей, ни заминки, даже краткой,
Только изредка посмотрят в ту же сторону украдкой –
И опять глаза отводят, пряча жуткое на дне,
Все торопятся уехать – тоже, может быть, к родне.
Ну а, может, в самом деле лишь один я это вижу –