Неутоленный творческий пыл?
Тех ли прекрасных, тех богоравных,
Что ты задумал, да не слепил?
Дворец
Когда б против всяких правил
Меня Творец
Царем над людьми поставил,
То под конец
Я по себе оставил
Одно – дворец.
Китаец построил стену,
Японец – сад,
Отчетливо зная цену
Иных услад
От тех, кто живет для вида,
Как та Луна, –
Останется пирамида
Или стена.
Преемник сорвет иконы,
Изменит строй,
Прикажет мои законы
Сменить на свой,
Прикончит потомка-гниду
И царский род –
Но стену и пирамиду
Не разберет.
Заботиться о народе –
Избави Бог!
Почтителен к несвободе,
К свободе строг,
Коварен, неблагодарен
И неглубок:
Уму его нужен барин,
Душе – лубок.
Дворец бы стоял на склоне
Горы, холма –
Я вижу в подобном фоне
Игру ума:
Все в мире на честном слове,
На волоске,
На оползне, наготове
И на песке.
Все в мире кричит «Исчезну!» –
И царь, и князь,
Все время сползая в бездну,
Но закрепясь.
Он выглядел бы жестоко,
Зато легко,
Вобравши ампир, барокко
И рококо.
Уж если такие строфы
Плету кольцом –
Я слажу без катастрофы
С таким дворцом,
В том ритме, который скошен,
Как корабель,
Раскачан, а после брошен,
Как колыбель, –
Каким описал Волошин
Свой Коктебель.
То медленный, полумертвый,
То вдруг скорей –
Пеоны второй, четвертый,
Потом хорей.
То пафосно, то богато,
То нищета –
Та-ТА-та-та, та-та-ТА-та,
Та-ТА, та-Та.
Внутри же его громады,
Что сплошь бела,
Там были бы анфилады
И зеркала.
Скрывала бы пара спален
Ту простоту,
Какую товарищ Сталин
Ценил в быту,
Но кроме – сплошь коридоры,
Где ряд зеркал
Приковывал ваши взоры –
И отпускал.
В их множественную млечность
Взгляд углубя,
Мы зрели бы бесконечность,
А в ней себя –
Так в прошлое с почвы местной
Глядят хлыщи,
И образ более честный
Поди сыщи.
Внизу же, как сон кошмарный
Талисы Старк,
Разлегся бы регулярный
Огромный парк,
И он бы означил кратко,
Дворцу вослед,
Вмешательство распорядка
В жилой расцвет.
И был бы насквозь расчислен
Его ландшафт,
Как царство грошовых истин,
Дежурных правд,
Там были бы липы, клены,
Порой дубы
И выстриженные кроны –
Шары, кубы,
Он тоже бы мне удался,
Как бы служа
Метафорой государства
Без мятежа.
А ниже, среди равнины
Полупустой,
Раскинул бы я руины
И недострой.
И он воплощал бы вроде,
Как напоказ,
Что было до нас в природе
И после нас.
Ты можешь быть трижды воин
И господин,
Но сколько бы ты ни строил –
Конец один,
И эти напоминанья
Весьма важны
Для ясного пониманья
Своей цены.
А дальше бы только море,
Песок, прибой,
В обычном спокойном споре
С самим собой,
Прибоя седая лента,
Безликий цвет
Последнего аргумента –
А больше нет.
А там, за чертой прибоя,
Где цвет глубок,
Кончается все живое
И виден Бог:
Спросите хоть педагога,
Хоть продавца –
Нет лучше вида на Бога,
Чем из дворца.
Прибой говорит – не трожь нас!
Давая мне
Свою осознать ничтожность,
Но также не –
Не только ее, но даже
Наоборот,
Величье свое в пейзаже:
Умрет, а вот!
Но вряд ли меня прославит
Сановный бард,
Едва ли меня поставят
На кройку карт,
Руление частью света
И роль отца, –
Поскольку знаю все это
И без дворца.
«У Бога не было родителей, он круглый сирота…»
У Бога не было родителей, он круглый сирота,
И потому на местных жителей он смотрит свысока,
И это видно в нем по почерку, масштабам, куражу
И кой-чему иному прочему, о чем я не скажу.
Когда он строил, возвеличивал, творил и размещал –
Его никто не ограничивал, никто не запрещал,
И потому в его ментальности, от мошек до планет,
Не только нет сентиментальности, но даже Бога нет.
У Бога не было родителей, он сам – или сама.
Среди верховных добродетелей отцовских чувств нема.
Мы все неважные родители, что самка, что самец,
И как творец он выше критики, но ниже как отец.
Христос имел, конечно, отчима, смешного старика,
Но уважал его не очень-то: спасибо и пока.
Его слова, довольно страшные, звучали прямо так:
Враги тебе твои домашние, и ты им тоже враг.
Вообще, где говорится в Библии о родичах Христа, –
Места не то что прямо гиблые, но темные места.
У Бога не было родителей, и потому, смотри,
Из всех сообществ и обителей он чтит монастыри,
Он уважает одиночество, его нагую суть,
И троллит тех, которым хочется прижаться и уснуть.
У Бога не было родителей, и верно, потому
Мы всюду корчим победителей, но в собственном дому
Ведем себя неловко, связанно, как некий конь в пальто.
Как с ними быть, нигде не сказано: ну чти, и дальше что?
Как быть с их слабостью, старением, любовью, нищетой,
Непониманьем, несварением убогой пищи той?
В ответ ни окрика, ни шепота, ни даже пары фраз –
Он не имел такого опыта, и он нам не указ.
Есть опыт смерти, воскресения – а опыта родства
Он не имеет, как осенняя опавшая листва.
Должно быть, по причине этого везде такой сквозняк,
Все так печально, фиолетово и одиноко так.
«Косо летит баклан. С моря ползет туман…»
Косо летит баклан. С моря ползет туман.
В небе сухая взвесь, нам больше нечего делать здесь.
Медленно встань с песка, не доедай куска,
Выбрось курортный хлам, все это больше не нужно нам.
Все изменилось враз. Солнечный свет пригас.
Все лежаки пусты, хозяйский мальчик собрал зонты.
Только что поздний час тихо и сладко гас,
Медленно угасал, закатным медом тек по усам,
Весь санаторный пляж – дряхлый, как город наш, –
Тихо скользил в свое почти родное небытие.
Краска, песок и тлен сыпались с дряхлых стен,
Еле живой прибой лобзал песок голубой губой.
Только что наш курорт в гвалте заезжих морд
Мнил, что его закат еще рассчитан на век подряд, –
Но накренилась ось, нечто оборвалось,
Треснул старик-сандал, как будто только того и ждал.
Словно орда Москву, белых олив листву
Ветер беззвучно мнет и детям крик забивает в рот.
Берег, еще вчера липкий, как хванчкара,
Пеной оделся весь: нам больше нечего делать здесь.
Это – не тот аврал, шторм, о котором врал
Вестник минувших бурь, в котором бурно играла дурь:
Это не грозный рев ветра иных краев,
Шум обновлений тех, в которых слышался грозный смех:
Это обвал, пески, воля стереть с доски,
Вырезать из кино, как у цензуры заведено;
Тут вариантов нет. Морок последних лет,
Похоть его и спесь – нам больше нечего делать здесь.
В небе – когда бы впредь было кому смотреть –
Черно-седом с краев, наглядно видятся пять слоев.
Колер былых небес – тот, что почти исчез, –
Вскопан, истоптан, взрыт как будто рябью стальных копыт.
Вкось на него вползла прежняя свита зла –
С бледною саранчой, сегодня жалкой, почти ручной:
Бедный зверинец тот – лев, крокодил, койот,
Толстый гиппопотам, суливший кару земным скотам;
Весь этот бедный ад тоже смущен и смят,
Ибо куда скорей ползет погоня других зверей:
Если б земной язык много древней возник,
В нем бы остался след от этих тварей, а нынче нет;
В нем бы остался звук рева таких зверюг,
Тех пауков и жаб, от каких геенна с ума сошла б;
Следом из них возник прежнего Бога лик –
Бога, что испокон был скрыт под краской земных икон:
Бога, чей дымный взгляд выдержит только ад –
Лишь потому, что склеп хотя и жарок, но вечно слеп.
Правда, у нас в глазах только тоска и страх,
Только слеза и резь; нам больше нечего делать здесь.
Время бежать туда, в горы, куда вода
Может не досягнуть, хотя и горы легко согнуть.
Может, кому-нибудь нужен крученый путь,
Сизый, осипший глас, почти беззвучный рассказ о нас, –
Впрочем, небесный край, загнутый, почитай,
Приоткрывает слой не то предпервый, не то шестой,
Страшный, как весть и пасть, страстный, как жажда пасть,
Склонный к таким цветам, что боюсь, нам нечего делать там.
«Всюду, куда ни уткну мое зрение…»
Всюду, куда ни уткну мое зрение,
То же скрипит круговое движение:
То процветание, то разорение,
То размножение, то разложение.
Сыплются с веток бузинные ягоды,
Дождь продолжается, лес восторгается,
В лужах дробятся бензинные радуги –
Все размножается! Все разлагается!
Лучший из лириков века двадцатого
В бездне голодного года двадцатого