Вскорости после утраты Шахматова
В бешеном реве пожара косматого
Воображенье свое воспаленное
Тщетно пришпоривал, пряча рыдания, –
Ждал, что настанет равно отдаленное
От разрушения и созидания.
Пятое действие! Более-менее
Не походить на известные ранее –
Ни на сложение и умножение,
Ни на деление и вычитание.
Словно несешь с небывалой отвагою
Тайным путем, незнакомой орбитою
Яшмовый кубок, наполненный влагою,
Не у земли или неба добытою.
Тучки небесные, вечные странники!
В утро туманное взмывши на боинге,
Вижу, как вы разбегаетесь в панике,
Приоткрывая на миг, и не более,
Небо – иначе не скажешь – жемчужное
С отсветом тающим, нежно-соломенным,
Полное слез, одинаково чуждое
Жизни, и смерти, и всем их синонимам.
Гром растворяется в уличном грохоте,
Зданья трепещут от ветра и ветхости,
В воздухе душно от смерти и похоти,
Пыли и копоти, страсти и перхоти.
В этом и есть повеление Божие,
Полузапретное наше служение –
Выдумать что-то равно непохожее
На размножение и разложение.
«Почему-то легко представить европейского интеллектуала…»
Почему-то легко представить европейского интеллектуала,
Итальянского литератора, немецкого генерала, –
Потомственный аристократ, безупречный сноб, –
Который, взглянув на рассвете,
Как спит его молодая жена и дети,
В своем кабинете
Пустил себе пулю в лоб.
Непременно в лоб! Ибо все решительные моменты –
Лобовые атаки, внезапные инциденты,
В лоб себе и другим палят диверсанты и спецагенты,
Не берущие в плен, путешествующие без виз,
А в висок стреляются импотенты, интеллигенты,
Предварительно долго решая,
В который из.
И он правильно делает – еврей, итальянец, немец,
Генерал, литератор, сноб, не берущий пленниц,
Потому что век не выкидывает коленец,
А шагает кованым сапогом;
Потому что мало есть более страшных зрелищ на свете,
Чем молодая жена и спящие дети,
В двадцатом веке,
А может быть, и в другом.
Потому что нет сил смотреть в безмятежные эти лица,
Нить слюны на подушке, пот над губой,
Потому что сейчас еще можно попросту застрелиться,
А потом придется прихватывать их с собой.
Высокомерие
В отечестве фашизма победившего,
Европу хорошо разбередившего,
Сверхчеловеку грабки развязавшего
И как он есть наглядно показавшего,
Пивозачатого, пеннорожденного,
Из адовых глубин освобожденного,
В конце концов упорно осажденного
И побежденного, –
В отечестве раскаянных, стенающих,
Самих себя усердно приминающих,
Евреев и кавказцев принимающих,
Не понимающих,
Как это так – из Вагнера, из Фауста,
В столице европейского артхауса,
Ну ладно Гинденбург, ну ладно хаос-то,
Но вот пожалуйста,
Где на любом плацу, в любом собрании
Любой кирпич таит напоминание
Об этой мании, царившей ранее,
О той Германии,
Которая с азов переменяется,
На предков зов уже не отзывается,
Которая так только называется,
Все извиняется.
История не мелочна, не мстительна,
Не упростительна,
Но просто есть и то, что непростительно.
И ведь действительно.
В такой стране, не более, не менее,
Испытываешь род высокомерия
От имени врага, ее разбившего,
От имени страны, где так и ждем его –
Фашизма, никогда не победившего,
А значит, никогда не побежденного,
Где все вожди с их будками и буркалами
Уже давно глядятся Гинденбургами
И с точки зрения хрониста сведущего
Любой рулящий – Гинденбург для следующего;
От имени пространства нелюдимого,
Пестро-единого, непобедимого,
Где так бессмертны скука и бескормица,
Что дьявол не родится, не оформится,
От имени земли, где Бога не было,
Где не родятся Юнгер или Эвола,
От ада вящего, живородящего,
Бессмертно длящего,
В крови бродящего.
В духе Фелипе
Казалось бы, все уже ваше – земли, слова, права,
Пресса, суды, глава, камни, вода, трава,
И все – от главы до травы – уже такое, как вы,
Такое.
Уже возгласил Госбред, что это на сотню лет,
Уже учрежден Комбед, уже продался поэт,
Уже отменен рассвет, а вам по-прежнему нет
Покоя.
Уже вас пустили в сад, в столицу,
в калашный ряд,
Рабы подставляют зад, соседи отводят взгляд,
По стогнам идет парад, жильцы обоняют смрад
Параши,
Все, что запрещено, выброшено давно,
Все, что разрешено, заранее прощено,
И всем уже все равно, и все это все равно
Не ваше.
Все уже стало так, как вечно хотел дурак.
Если бы мрак! Кругом теперь полумрак.
Всюду, где не барак, – дебри и буерак,
Как в Вольте.
Я все отдам завистнику и врагу,
Ни дня не спрячу, ни слова не сберегу,
Но сделать все это вашим я не могу,
Увольте.
Вот тебе баба, дерево, птица,
Воздух, ключ от жилья.
Где тебе этим так насладиться,
Как наслаждался я?
Мой мир отныне тебе завещан
И, в сущности, искалечен.
Отныне тебе наслаждаться есть чем,
Но насладиться – нечем.
Правильно так говорить при утрате
Жизни, жены, страны.
Эти слова не добры – но кстати,
Эти слова верны.
От них смутится любая рать,
Пьяная от побед,
Так как вы можете все забрать,
Всех замучить и всех задрать,
Все изгадить и все засрать,
А насладиться – нет.
«Творческий кризис у Бога…»
Творческий кризис у Бога.
Фаза «Могу повторить».
Он натворил уже много –
Больше не хочет творить.
Всех утомили повторы
Хаосов, ересей, скверн,
Лирики, фауны, флоры –
Это и есть постмодерн.
Драки, суды, автозаки,
Дождь, ордена, ордера,
И розыскные собаки,
И розыскные дела –
Господи, все уже было,
Все уже тлен и былье!
Видывал я это рыло,
Чье это рыло? Мое.
Господу все надоело,
Он отвернулся к стене –
То-то и страшно, что дело
В Господе, а не во мне.
Творческий кризис у Бога.
Как говорил Архимед,
Есть ощущенье итога,
Но облегчения нет.
Некогда мертвой девице
Молвивший «Встань и ходи!» –
Может ли он помолиться,
Видя тупик впереди?
Всюду распад и старенье,
Скука, потеря лица…
Думаю, только творенье
Может утешить Творца.
Жалобный голос творений
Кличет его до зари:
– Господи Боже, ты гений,
Так что вставай и твори.
Так умоляют герои
Автора кончить роман:
Как – это дело второе.
Сядь и пиши, графоман!
Есть августовская честность.
Как по хозяину пес,
Вся наша тусклая местность
Не просыхает от слез –
Словно забытые куклы
Ждут своего божества,
Словно забытые буквы
Жаждут собраться в слова.
Лишь бы сменилась эпоха,
Тошный закончился сплин…
Пусть получается плохо:
Дальше распишешься, блин!
Выпишешься, разгоришься,
Как пробудившийся зверь,
Вылечишься, растворишься,
Как растворяется дверь, –
Господи, хочешь варенья?
Господи, хочешь тепла?
Кто еще, кроме творенья,
Сможет утешить тебя?
Сдвинь это действие с места,
Дай ускоренье судьбе,
Как – это нам неизвестно:
Мы доверяем тебе.
Полонез
Начало сентября, его неспешный ход
Напоминает мне приморский город тот,
В котором у меня когда-то был роман
С прелестной Гаянэ Хачатурян,
Ее прелестный нос, ее огромный рот –
А впрочем, может быть, как раз наоборот, –
Цепочка позвонков на глянцевой спине
(Но звали-то ее не Гаянэ).
И вот она с утра умчалась по делам,
К продвинутым друзьям и офисным столам,
Оставивши меня в прибежище моем,
Где только что лежали мы вдвоем;
Ушла она легко, без слез и без речей, –
Так ставят на места тщеславных москвичей, –
Развинченной такой походкою такой,
И снизу помахала мне рукой.
Мне было улетать в пятнадцать пятьдесят.
Я съездил на базар, где хоть и голосят,
Но как бы вполдуши, уже без куража,
Вниманием моим не дорожа.
Дрожал во всех дворах осенний аромат,
Лежал на всех лотках дешевый виноград,
И каждый цвет и звук на много верст вокруг