Брат молчал. Но я снова вспомнил те две минуты, что отделяли его от Уго.
– Ты догнал его раньше, чем он умер? – спросил я.
Симон поднял руку, чтобы я замолчал. Потом его большой и указательный палец свелись вместе, пока не сошлись почти полностью. Почти. И через этот узкий промежуток на меня смотрели бездонные глаза Симона.
Я стоял, онемев. Если бы только его гигантские шаги оказались еще чуть пошире. Чуть быстрее. Я мысленно видел Симона, которому едва исполнилось пятнадцать лет, – который стоит на узком балконе собора Святого Петра и протягивает руки, чтобы не дать незнакомцу прыгнуть. Так ли все произошло на этот раз? Каковы были последние слова, сказанные Симоном другу, чью жизнь, как ему казалось, он уже спас?
Но даже намека на объяснение не слетело с губ моего брата. В комнате воцарилась тишина. Наконец архиепископ Новак еле слышно заговорил. В руках он держал заметки к выступлению Уго.
– Почему вы скрывали это от нас? – спросил он. – Вы оба?
Я посмотрел на Симона. Он не хотел встречаться глазами с Новаком, но не мог оказать ему неуважение, продолжая отворачиваться. У него напряглись мышцы шеи, раздувались ноздри.
– Зачем было это прятать? – повторил архиепископ.
Даже сейчас Симон не проронил ни слова. Но заговорил другой голос, слабый и еле слышный. Он с трудом выжал вопрос, и в комнате установилась абсолютная тишина.
– Зачем этот… несчастный человек… – проговорил Иоанн Павел, – лишил себя жизни?
Величайшим преступлением Иуды было самоубийство. Еще совсем недавно самоубийцам отказывали в погребении по церковному обряду. Не выделяли участков на кладбище. Но не из-за стыда Симон скрывал правду.
– Ответьте мне! – с усилием проговорил Иоанн Павел, стукнув кулаком.
Симон не выдержал. Завеса молчания наконец упала.
– Ваше святейшество, – сказал он, – Уго не знал, какое значение имеет для вас эта выставка, пока не увидел патриархов в Кастель-Гандольфо.
Иоанн Павел нахмурился.
– Разве вы не сообщили доктору Ногаре, что ему предстоит выступить перед православными иерархами? – спросил архиепископ Новак.
Симон ничего не сказал. Он не собирался обвинять никого, кроме себя.
Но послышался надтреснутый голос Иоанна Павла:
– Вы поступили так, как я просил.
Брат упорно не желал впутывать в эту историю его святейшество.
– Я просил его никому не говорить о своих находках, связанных с плащаницей, – сказал Симон. – Умолял. Но Уго настоял на том, чтобы сказать правду. В Кастель-Гандольфо он поехал с намерением рассказать православным о результатах своих изысканий. Но потом увидел, кто сидит в зале. До того мгновения Уго не подозревал, какие возможности открывает его выставка. Он не уважал бы себя, если бы солгал вам о плащанице, но не простил бы себе, если бы уничтожил вашу мечту о примирении с православными.
Лицо брата искажала мука. Он опустился на колени.
– Ваше святейшество, я виноват. Прошу, простите меня!
Я думал об Уго, как он в одиночку приехал в Кастель-Гандольфо, со своими заметками и с манускриптом, готовый совершить самый смелый поступок в своей жизни. Развенчать плащаницу, которая была для него драгоценна, словно ребенок. Пожертвовать ею во имя истины. Мой храбрый друг. Бесстрашный до конца. Даже в тот страшный, ужасающий последний миг.
– Почему вы мне этого не сказали? – тихо спросил у Симона Иоанн Павел.
Брат невероятными усилиями попытался взять себя в руки. Наконец он сказал:
– Потому что, если бы вы знали, вы бы не стали преподносить плащаницу православным. А если бы у нас нечего было им предложить, мы потеряли бы надежду на воссоединение. Уго предпочел умереть за эту тайну. Его выбор стал и моим выбором.
Я знаю тысячи изображений Иоанна Павла. Он был одним из самых фотографируемых людей в истории. Но таким папу я еще не видел. Его лицо сморщилось от боли, плотно зажмурились глаза. Голова откинулась назад, отчего напряглись мышцы на его крупной шее. Архиепископ Новак наклонился и что-то встревоженно спросил по-польски.
У Симона на щеках играли отблески света. Но ни один волосок на нем не шевельнулся.
– Мы прервемся, пока его святейшество не выразит желания снова собраться, – торопливо объявил Новак.
Он покатил Иоанна Павла в смежный кабинет и закрыл за собой дверь.
Несколько секунд спустя открылась другая дверь. В нее стремительно вошел побледневший монсеньор Митек, второй секретарь.
– Я провожу вас к служебному лифту, – сказал он.
Нас всей толпой увели прочь. Пока мы ждали у лифтов, Митек держал палец на кнопке вызова. Когда пришла кабина, монсеньор ввел нас внутрь и нажал на кнопку. И лишь в последнюю секунду он тронул Симона за плечо и сказал:
– Вы – нет, ваше высокопреосвященство. Вам необходимо остаться.
Я едва успел увидеть Симона через закрывающиеся двери. Он тоже смотрел на меня. Ни на кого и ни на что другое. Позади него, вдалеке, открылась дверь. В ней стоял архиепископ Новак и смотрел на моего брата, но тот видел только меня.
Глава 44
Я прождал его остаток утра. Потом начался день, а я все ждал. Из окон квартиры я смотрел, как раскачиваются верхушки деревьев. Как в проулках поднимается ветер, кружа в воздухе мусор. Приближался дождь. В пять с небольшим раздался стремительный стук в дверь. Я ринулся открывать.
Брат Самуэль. Как у него осунулось лицо!
– Скорее, брат Алекс! – взволнованно произнес он. – Спуститесь вниз!
Я побежал по лестнице. Но вместо Симона обнаружил небольшую процессию. Из дверей здания службы здравоохранения выходили два дьякона со свечами, перед ними несли крест. Потом вышел священник, с негромким песнопением, а следом появился гроб Уго.
Катафалка снаружи не было. Процессия пошла по улице, под накрапывающий дождь, и перед пограничными воротами повернула налево, направляясь к ватиканской приходской церкви.
В пустом нефе ждал металлический постамент, на который подняли гроб, расположив Уго ногами к алтарю. Каждое движение было аккуратным, продуманным и молчаливым. У меня перехватило дыхание. Я вышел на улицу и еще раз позвонил Симону. Опять никакого ответа.
Внутри, сразу за дверью, священник писал на доске объявление о похоронах. «Призван к Вечной Жизни. Уголино Лука Ногара». Панихида состоится сегодня вечером. Месса – наутро. Вслед за ней – церемония на кладбище.
Я смотрел, как он выписывает слова, а по спине барабанили капли дождя, отскакивавшие от ступенек мне на сутану. Когда священник ушел, я взял доску и поставил на улице, на открытом воздухе, где ее могли увидеть прохожие. Но улицы были пустынны. Вдалеке пророкотал гром.
Стоя у дверей церкви, я посмотрел через дорогу на папский дворец – вдруг Симон появится в галерее? Короткая панихида будет единственным возможностью для надгробных речей. Как только начнется погребальная месса, никого не допустят. Но на глаза не попадалось ни единой живой души.
Наконец я пошел к гробу и помолился. Закрытая крышка звучала обвинением. Гробовщики наверняка должным образом скрыли раны Уго, но было нечто многозначительное в том, с какой поспешностью Уго принесли в эту церковь, в том, что объявление о нем никто не увидел на незаметной доске, в том, что ни один житель не пришел, увидев движущуюся по улицам процессию. Все скажут: помешал дождь. Скажут: мы не знали Уго. Скажут все, что угодно, но промолчат о главном: он – самоубийца.
Я сидел в первом ряду и читал молитвы. А потом, чтобы заполнить тишину, стал говорить с Уго. Рассказал про его выставку. Сказал, какой большой успех она имела. Рассказывая, я смотрел на гроб, но мысленно говорил с еще живым Уго, где бы он сейчас ни находился.
Уже почти стемнело, когда послышались шаги. В церковь кто-то вошел. Я обернулся и увидел помощника Уго, Бахмайера. Он сел в средних рядах и молился почти четверть часа. Закончив, он подошел и положил мне руку на плечо, видимо, принял за родственника покойного. Уго считал, что этот человек его недолюбливал. Когда Бахмайер уходил, я поблагодарил его.
Ко мне подошел приходской священник.
– Святой отец, – сказал он, – вы можете находиться здесь, сколько пожелаете. Но если вы просто пережидаете грозу, я буду рад предложить вам свой зонтик.
Я объяснил, что не собираюсь уходить. Что сюда скоро придет мой брат. Священник еще немного посидел со мной, расспрашивая, как я познакомился с Уго, и признался, что сам знал его плохо. Тишина панихиды очень отличается от тишины крещения или венчания, наполненной надеждой и радостными ожиданиями. Чтобы заполнить погребальную тишину, пастор спрашивал о грекокатолическом обряде, о кольце на моей правой руке. И хотя мне не хотелось говорить об этом, все мы – посланники наших церквей и традиций. Я сказал ему, что женат шесть лет. Что я ватиканский священник в восьмом поколении и что самая главная мечта моего сына – стать профессиональным футболистом. Священник улыбнулся.
– У вас так и не просохла сутана, – сказал он. – Давайте я вам ее высушу?
Я отказался, и он оставил меня одного.
Близилась полночь. Свечи вокруг гроба разгорелись совсем ярко. И вдруг позади меня что-то изменилось. Стук дождя стал глуше. Что-то крупное перекрыло шум капель. Я узнал тихий звук широких шагов, знакомо раздвигающих воздух.
Он опустился рядом со мной на колено. В свете свечей его силуэт отливал золотом. Мои пальцы сжали ручку гроба. Резко выдохнув, он обхватил руками крышку, словно собрался поднять Уго на руки. Потом опустил голову на дерево гроба и застонал.
Рука потянулась к воротнику, пальцы сняли с шеи цепочку. На ней, кроме латинского креста, висело кольцо. Епископское. Он стиснул его в ладони и опустил на гроб. Потом повернулся и положил руки мне на плечи. Мы обнялись.
– Что они решили? – шепотом спросил я.
Он не услышал меня. Сказал только:
– Я так виноват!
– Тебя отстранили?
От должности священника. От единственной жизни, которую мы с ним знали.
– Кто произносил надгробные речи? – спросил он вместо ответа.