Пятое Евангелие — страница 83 из 85

Он жил при маленькой церкви на окраине Рима. Священник пустил его пожить, как пускают в дом бродячего кота. Секретариат отправил его во временный отпуск, и чувство вины погнало брата прочь из ватиканских стен. Теперь он по вечерам раздавал еду в благотворительной столовой и почти каждую ночь дежурил в католическом приюте. Я иногда помогал ему, и после полуночи, когда бары закрывались и Рим засыпал, мы возвращались в его маленькую церковь и сидели рядом на скамье.

Поначалу мы держались знакомых тем. Но однажды ночью заслонка открылась шире. Симон словно заново проходил здесь подготовку к ординации, сдирал с себя слои секретариатского лака и стачивал давние амбиции нашего отца, желая посмотреть, что останется. Я больше слушал. Мне казалось, он готовит меня, чтобы сообщить какое-то решение. Когда-то давно на этом же самом месте святой Петр бежал от преследований императора Нерона, и ему было видение Иисуса. «Domine, quo vadis?» – спросил Петр. «Куда идешь, Господи?» И видение ответило: «Romam vado iterum crucifi gi». «Иду в Рим, чтобы снова быть распятым». В то мгновение Петр понял, каков Божий замысел о нем. Он принял мученическую смерть, позволив императору Нерону распять его на Ватиканском холме. В Риме есть церковь для каждого этапа в жизни человека, и это – церковь для поворотных мгновений. Скоро, в одну из следующих ночей, я тоже поделюсь своей вестью с братом, все время повторял я себе.

От церкви Симона до Ватиканских ворот – четыре мили. Четыре мили – довольно долгий пешеходный путь, но паломничество не должно совершаться на транспорте. Дорога домой вела меня мимо Пантеона, мимо фонтана Треви, мимо Испанской лестницы, и все это в мертвые часы темноты. На пьяццах еще бродили отдельные туристы и молодые парочки, но для меня они были так же невидимы, как голуби и ночные машины. Но зато я видел Академию, где когда-то учился Симон, площадь, на которой прошло наше с Моной первое свидание, вдалеке – больницу, где появился на свет Петрос. У каждой этой вехи моей жизни я останавливался и читал короткую молитву. Проходя мимо жилых домов, я задерживался взглядом на бельевых веревках, натянутых через узкие улочки, футбольных мячах, оставленных на ступеньках, праздничных огоньках в форме Ла Бефаны[24] или Баббо-Натале[25] со своим северным оленем.

Четыре мили по декабрьской ночи водоразделом отделяли покаяние и молитву от повседневной жизни, и когда я приходил домой, мои собственные дурные предчувствия заглушались. Я проверял автоответчик, на случай если придет сообщение о решении суда. Но каждый раз все кончалось одинаково: Петрос спал и едва шевелился в ответ на мой поцелуй в лоб, а когда я заползал к себе в кровать, Мона шептала:

– Ты весь заледенел, не прикасайся ко мне такими ногами!

Она улыбалась и перекатывалась на другой бок, устраиваясь у меня на груди. И заполнялась пустота, которую под силу было заполнить только ей. В одну такую ночь Мона заставила меня замереть от изумления.

– Как он, лучше? – пробормотала она.

Я обнял ее. Она нашла в своем сердце новое место для своего деверя, который раньше вызывал у нее только опасения. В тот раз я поцеловал ее в затылок и солгал. Я сказал, что Симону становится лучше каждый раз, когда я навещаю его.

– Ему надо знать, что он прощен, – сказала Мона.

И была права. Но чтобы заставить его поверить, требовалась сила, намного превышающая мою.

Перед сном Мона всегда спрашивала:

– Ты рассказал Симону нашу новость?

Я проводил рукой по ее голой спине. По нежному, беззащитному изгибу плеча. Много лет я жил одной ногой во вчерашнем дне. Теперь не мог заснуть от мыслей о дне завтрашнем. Рассказал ли я Симону новость? Нет, не рассказал. Потому что не сомневался: время еще будет.

– Пока нет, – отвечал я Моне. – Но скоро расскажу.


Двенадцатого декабря, перед самым рассветом, я получил эсэмэску от Лео: «Мальчик родился в 4:17 утра. Здоровый, 7 фунтов 3 унции. Алессандро Маттео Келлер. С исполненными благодарности сердцами хвалим Господа».

Я таращился в темноте на экран. Алессандро. Они назвали его в мою честь!

Пришло второе сообщение: «Мы хотим, чтобы ты был крестным. Приходи. Мы внизу».

Внизу! София родила в здании службы здравоохранения. У них ватиканский ребенок.

Когда Петрос, Мона и я пришли, Симон уже был там. Он держал новорожденного в огромных ладонях, как некогда Петроса. В его глазах светилась трепетная настороженность – я хорошо помнил это желание защитить, смешанное с благоговением. Он снова походил на того старшего брата, который когда-то вырастил меня, на мальчика в теле взрослого человека. Когда подошла Мона и нежно погладила пальцем голубой чепчик на головке ребенка, у меня при виде их двоих перехватило дыхание. Я смотрел, как Симон нежно опускает Алессандро ей в руки. Но прежде она протянула руку и прикоснулась ладонью к груди Симона, в то место над сердцем, где должен висеть нагрудный епископский крест. Симон удивленно смотрел на руку, и глаза у него стали большими и недоуменными. Я услышал шепот Моны:

– Что бы ты ни сделал, Уго прощает тебя.

Эти слова раздавили его. Как только Мона забрала у него ребенка, Симон торопливо пробормотал поздравления Лео и Софии и поспешил к дверям.

Я нашел его наверху, на лестничной площадке у нашей квартиры, он неподвижно сидел среди картонных коробок. Надо было ему сказать раньше. Надо, но я знал, что он еще не готов.

– Как они могут с тобой так поступить! – сказал Симон, вставая. – Они не должны заставлять тебя съезжать.

Я объяснил, что нас никто не заставляет. Мы хотели снова стать одной семьей. А в этом месте слишком много призраков прошлого.

Он ошарашенно смотрел на дверь квартиры, дверь, к которой больше не подходил его ключ, и слушал, как я описываю наше новое место. Я сказал, что, возвращаясь в очередной раз от него в Domine Quo Vadis, я влюбился в один квартальчик. В том здании жили и два школьных приятеля Петроса. Дом принадлежит церкви, а значит, арендная плата регулируется. И теперь, когда у нас два источника дохода, мой и Моны, мы можем позволить себе снять ту квартиру.

Симон потряс головой. Он пустился в какие-то запутанные объяснения о банковском счете, открытом им на имя Петроса. Там немного, говорил он, но мы с Моной можем пользоваться им как залогом.

Мне пришлось отвести взгляд. Симон выглядел измученным. Я стал извиняться, но он перебил меня и сказал:

– Алекс, я попросил нового назначения.

Наши взгляды встретились. Казалось, что мы очень далеко друг от друга.

Новое назначение. Назад, на службу в секретариате. «Domine, quo vadis?» В Рим, чтобы снова быть распятым.

Когда я спросил, куда он попросился, брат ответил, что не называл никакого определенного места. Куда угодно, подальше от православного мира. С неожиданной страстностью он сказал, что на Ближнем Востоке убивают христиан, а в Китае преследуют католиков. Всегда есть цель, и это главное. Я посмотрел на стоявшую рядом с ним коробку, на которой Петрос попытался написать слово «кухня». Наш маленький фарфоровый сервиз, завернутый в упаковочную бумагу. Я подал Симону руку, чтобы он встал, и пригласил его к нашему рождественскому столу.


В сочельник занавес упал. Сцена Рождества на площади Святого Петра была величественнее, чем когда-либо. Хлев оказался величиной с постоялый двор. Петрос был в восторге от быка и овцы в натуральную величину, которые стояли у яслей.

Мы с Моной повели его на каток у замка Сант-Анджело. Вернулись только к рождественскому обеду.

По восточнохристианской традиции в сочельник младший ребенок следит за появлением на небе первой звезды. И Петрос устроился у окна своей комнаты, а я тем временем разбросал по столу солому, на которую Мона постелила белую скатерть, символизирующую ясли, куда поместили младенца Иисуса. В центр стола Симон поставил зажженную свечу в буханке хлеба – символ Христа, света мира. Садясь за стол, мы оставили приоткрытой дверь и придвинули к столу пустой стул, помня о том, что родители Иисуса в это время были путниками и полагались на чужое гостеприимство. В прошлые годы я смотрел на пустой стул и незакрытую дверь грустно – как на повод поразмышлять о Моне. Сегодня мое сердце переполнялось радостью. Если бы еще и Симон мог испытать тот же душевный покой!

Как только мы собрались ужинать, нас прервал стук, за которым последовал скрип двери.

Я поднял глаза. И кусок хлеба выпал у меня из руки. В дверях стоял монсеньор Миньятто.

– Прошу вас, – сказал я, неловко поднимаясь из-за стола, – входите.

– Buon Natale![26] – Миньятто заметно нервничал. – Прошу прощения за вторжение.

– Только не это, – прошептал Симон, сам того не осознавая. – Только не сегодня.

Лицо монсеньора было безжизненным. Он окинул взглядом комнату, заметив, что, кроме обеденного стола и стульев, нет никакой мебели. Стены представляли собой мозаику из мрачноватых контуров в тех местах, где висели упакованные сейчас картинные рамки.

– Наш последний обед на старом месте, – пояснил я.

– Да, – ответил Миньятто, – ваш дядя сказал мне.

Его беспокойство давило на нас. Я пытался отыскать какой-то признак, объясняющий его присутствие, но не видел ни портфеля, ни судебных бумаг.


Миньятто кашлянул.

– Сегодня вечером объявят решение его святейшества.

Симон смотрел на него не мигая.

– Меня отправили проверить адрес, по которому должно быть отправлено сообщение, – продолжал Миньятто.

– Отправляйте сюда, – сказал я.

– Мне хотелось бы присутствовать, когда оно придет, – добавил Миньятто.

Я собирался согласиться, но он продолжал:

– Однако я получил иные указания. Так что, каким бы ни было известие, надеюсь, святой отец, вы мне позвоните.

– Благодарю вас, монсеньор, – слабым голосом проговорил мой брат. – Но в этом нет необходимости. Я знаю, что обжалования быть не может.