— Отворяй! Позаперлись! — настойчиво требовали снаружи.
«Может, опять комендант?» — подумал я. Но когда отодвинул дверь, то в морозно-сизой мгле, которая почему-то сильно пахла гарью и нефтью, я увидел двух парней в полушубках. На их лицах играли блики недалекого пожара. Где-то за теплушкой яростно пластал огонь, был слышен треск и взволнованные людские крики.
Один из этих двух парней подпрыгнул и заглянул в вагон.
— Тут парень с девкой едут, — сипло сообщил он своему напарнику. — Ишь, господа!
Как он успел разглядеть Катю в вагонных сумерках — непонятно. Рысьи глаза надо иметь. Но и я уже понял, что никакой это не комендант и никакая это не проверка вагонов — и преградил вход.
— Нельзя!
— А ну, вытряхнем их отселя, полюбовничков! — сказал второй. — Чего с имя вошкаться?
— Не подходи! — взвизгнул я. — Стрелять буду!
Стрелять мне было не из чего. Но я сунул руку в карман шинели, и это произвело впечатление. Они отпрянули. Тот, что лез первым, скатился с подножки.
— Не подходи! — уже смелее крикнул я. — Здесь военный пост!
— Военный! — язвительно протянул внизу, под моими ногами, злой сиплый голос. — С девкой лапаться — военный.
Меня больше всего поразило: как это они догадались, что мы с Катей целовались? И еще — этот мой голос, то хриплый, то визгливый. Я никак не мог понять, что с ним такое случилось, с голосом моим?
— А ну его! — сказал один из них. — Еще и вправду стрельнет. Матрос — видишь. Раненый.
Наконец-то они рассмотрели, что я матрос, а вафельное полотенце на голове приняли за бинты.
Снег завизжал под ногами. Они ушли.
Я высунулся из вагона, всматриваясь в постройки, — уж не Слюдянка ли? Нет, это был какой-то полустанок, и где-то неподалеку что-то сильно горело, освещая два-три заснеженных домика и щетинистый черный ельник. Стлался сизый дым, и удушливо пахло нефтяным смрадом. «Что это горит?» — не понимал я, с тревогой прислушиваясь к людским крикам — они доносились с другой стороны теплушки. Хотел было спрыгнуть и посмотреть, но передумал, я уже боялся оставлять вагон — как бы опять не отстать.
Крутой мороз корежил землю, и надо было беречь хоть какое-то тепло в вагоне. Но не успел я задвинуть дверь, как на подножке увидел человека.
— Нельзя, нельзя! — строго прикрикнул я. — Военный пост!
— Инвалид я, браток, — прохрипел этот странно укороченный человек в стеганом ватнике и солдатской шапке.
— Нельзя сюда! — кричал я ему, но он уже кинул мне что-то под ноги, и когда это что-то развернулось, как живое, я испуганно отскочил. Что-то издало мелодичный звук, и я понял — это гармошка.
— Без ног я, браток. Пусти. Поезд счас тронется.
Я заколебался, оглянулся на Катю, ожидая подсказки. Она молча смотрела на торчащую на уровне вагонного пола голову.
— Без ног я! Без ног! — повторял человек.
Я столбом стоял. Он понял мою нерешительность и сказал уже повелительным напористым голосом:
— Дай-ка руку! Подмогни, а то мне не осилить этот приступок.
И я протянул руку. Он вцепился в нее и чуть не стащил меня вниз. Ухватившись за косяк, я вволок его в вагон. Он был и вправду без ног, на плоской тележке с колесиками.
— Закрывай дверь! — приказал он.
Но дверь мне закрыть не удалось, в вагон уже лез какой-то дед с мешком.
— Куда! Куда! — кричал я, стараясь спихнуть его с подножки. — Военный пост!
— Пусти, сынок! Пусти Христа ради! — сипел дед и цепко держался за косяк. — Загину я тут!
Не знаю, кто бы из нас пересилил, но поезд вдруг тронулся, и сталкивать старика я уже не мог. Схватив за шиворот борчатки, я втащил его в вагон вместе с огромным мешком. И побыстрее задвинул дверь, а то еще кто-нибудь прыгнет на ходу.
— Господи Сусе Христе! — запаленно схлебывал ртом воздух дед. — Спасибо, сынок! Думал — все, думал — хана! Мороз — вороны на лету колеют. А тут как пыхнет, как рванет! Светопреставление! Думал…
— Заткнись! — шумнул на деда безногий. Старик смолк.
— Вас тут что — двое? — спросил безногий, оглядывая темные углы вагона.
— Трое.
— А где третий?
— Вон. — Я кивнул на прикрытого полушубком Вальку. — Раненый.
— Раненый? — Безногий насторожился. — А почему он тут? Почему не в госпитале?
— Вот везу.
Безногий сразу мне не понравился — больно нахрапист и ведет себя как хозяин, будто он тут главный.
Инвалид подкатил на своей тележке поближе к Вальке, всмотрелся, молча отъехал, подобрал жалобно пискнувшую гармошку.
— Куда везешь?
— В Слюдянку. Там у нас госпиталь, — недовольно ответил я. Допрос еще устраивает! Пусть говорит спасибо, что пустил в вагон.
— Господи, прости и помилуй! Ад кромешный! Геенна огненная! — стонал дед. — Как шарахнет! Как шарахнет!
Старик ощупывал свой «сидор», ощупывал себя. Борода его была подпалена, в овчинной борчатке было несколько свежепрожженных дыр, куда дед просовывал палец и сокрушенно качал головой.
Безногий хмуро покосился на него.
— А что горит-то? — спросил я.
— Состав с нефтью, — ответил инвалид.
— Почему? — удивился я.
— А черт его знает почему! — зло сказал безногий. — Диверсия, думаю. Подожгли, гады! И как раз западный эшелон с эвакуированными подошел. А тут цистерны стали рваться.
— Страсть господня, как пластает, — вклинился дед. — Думал, в живых не останусь.
— Поменьше мотайся со своим мешком, — недобро заметил безногий. — А то и впрямь сгоришь.
Старик промолчал на эти слова, продолжая заботливо осматривать свое имущество. А я представил себе рвущиеся цистерны с нефтью, огонь, охвативший эшелон, крики женщин, плач детей. И вспомнил пожар в нашем селе. Зимней, вот такой же морозной ночью подожгли кулаки райком. Разбуженный бабкой, выскочил я во двор. Мне показалось, что по стенам и крыше райкома скачут объятые пламенем кони с дымными гривами и высекают из-под копыт длинные стреляющие искры. Я был оглушен и напуган криками и суетой односельчан, треском падающих стропил и пронзительным ржанием лошадей, запертых в пригоне неподалеку от райкома. Райком сгорел дотла. Долго еще после пожара вскрикивал я по ночам. Бабка крепко прижимала меня к мягкому животу и шептала, вздыхая: «Чо ты, дитятко, чо ты! Господь с тобой». А меня трясло, и я никак не мог прийти в себя от снившихся мне по ночам скачущих прямо на меня огненных коней.
— Господи, прости грехи наши, — прокряхтел старик.
— Видать, много нагрешил! — Безногий колюче ощупал глазами старика.
Мне не по душе было такое настырное приставание к старику, я не понимал злобы инвалида и сразу невзлюбил его. А дед, наоборот, вызывал симпатию.
— Садитесь, дедушка, поближе, — предложила Катя и подвинулась от печки.
— Спаси Христос, дочка, — сипло произнес дед и подсунулся к самой печке, загородив собою и свет, и тепло. — Нефть-то, как смола: и летит — горит, и упадет — горит.
Только теперь я рассмотрел его. Это был еще крепкий старик о окунево-красными зоркими глазами, с широкой, закуржавелой на морозе бородой. Скинув собачьи рукавицы, корявыми пальцами он обдирал с усов намерзшие сосульки. На нем была заячья шапка, и хоть и с заплатами, но теплая и еще крепкая борчатка из овчины. На ногах добротно подшитые пимы, и в них заправлены ватные стеганые штаны.
Он грел пальцы перед печкой, обегая цепким, все примечающим взглядом вагон. И вдруг выпучил глаза, уставившись в одну точку, и рот его медленно отворился. Я проследил его взгляд и усмехнулся:
— Это шлемы водолазные.
И почему все пугаются? Как кто увидит, так таращит глаза. И Катя поначалу робела, и комендант удивился.
— Гли-ко, — недоверчиво хмыкнул дед. — Ужасти какие! Навроде срубленных голов валяются, — повторил он слова комендантского солдата.
— Я слыхал, в Слюдянке какая-то морская школа, — сказал безногий, тоже с интересом рассматривая шлемы.
— Водолазная.
— Это как понимать? — спросил дед.
— На водолазов учат. На дно морское спускаться будем, — с гордостью пояснил я. — Корабли поднимать будем. Ну и разное всякое… Опасная профессия, — не удержался я лишний раз покрасоваться перед Катей.
— А что в Байкале ищут? — спросил старик.
— Ничего не ищут. Учат водолазному делу.
— А потом? — не унимался дед.
— Говорю, корабли поднимать будем. И разное всякое…
Я еще и сам толком не знал, что будем делать там, на западе, на морях и реках, на фронте. Знал только, что водолазы поднимают потопленные корабли.
— За войну их понатопили, — сказал безногий. — Я знаю. Я под Севастополем был.
— Наша школа из Балаклавы эвакуирована сюда. До войны она там была, — сообщил я.
— Но-о! — удивился инвалид. — А мы под Балаклавой оборону держали. Морские бои видели. Топили наших…
— Вот добра-то где лежи-ит, — нараспев протянул дед. — Озолотиться можно.
Безногий недобро прищурился.
— А ты не этим ли промышляешь?
«И чего он на него взъелся! — недоумевал я. — Дед как дед. Пострадал вон, борчатку прожег, сам чуть не испекся, говорит, на пожаре, да и вообще старый человек. А этот все уколоть его хочет».
Меня с детства учили почтению к старшим. Бабка говаривала: «Старый человек жисть прожил, а в жисти одни синяки да шишки. Его за терпение уважать надоть. Битый-то двух небитых стоит». Я всегда с уважением относился ко всем старшим. А дед и пововсе преклонных лет, борода вон какая сивая!
— Чем я промышляю, то тебя не касаемо, — огрызнулся старик на вопрос инвалида. — Сам-то чем занимаешься?
— На гармошке вот играю, пою, милостыню собираю по вагонам. Христарадничаю! — зло усмехнулся безногий и погладил гармошку. — Вот моя кормилица. А ты?
— Я тоже на пропитанье добываю, — миролюбиво ответил старик. — У меня два сына погибло.
— Где? — прожег его взглядом инвалид.
— Знамо где. На войне.
— Врешь!
— Пошто вру?
— А по то, что так спокойно про убитых сынов не говорят. Ты, старый хрыч, не из кулаков будешь, случаем?
— С чего ты взял? — насторожился старик.