«Пятьсот-веселый» — страница 18 из 19

Конечно, я мог бы объяснить младшему лейтенанту, что Катя никакая не посторонняя и что мне ее подсадил комендант, но это было бы предательством, получилось бы — вроде я от нее отказываюсь, мол, навязали, а я тут ни при чем. Да и все равно ведь обнаружат нехватку водолазных галош, мерзлую картошку и отсутствие водолазного сундука и рубах, которые я спалил в «буржуйке», все равно «губы» не миновать, и я не стал ничего объяснять.

Матросы тем временем осторожно вынесли из теплушки Вальку.

— На повозку его и в госпиталь! — приказал Буцало, и только теперь я понял, что нас ждали и уже приготовлена повозка. Видимо, телеграмму из Мысовой о раненом Вальке они получили уже давно.

— Идем, — матросик опять потянул меня за рукав.

В это время кто-то из матросов, вынесших Вальку из вагона, тихо сказал:

— Товарищ младший лейтенант, он вроде… помер.

Ноги мои подкосились, я еле устоял.

— Как помер! — закричал я. — Он живой! Живой был!

Я рванулся к Вальке, но меня сзади схватил патруль, а Вальку уже положили на солому в сани и понукнули лошадь. Я видел удаляющееся трупно-белое лицо друга и безжизненно свесившуюся руку.

— Не может быть! Живой он! Живой! — не помня себя, кричал я, охваченный отчаянием. — Не может быть! А-а-а!

— Отставить! — услышал я резкий приказ Буцало. — Товарищ матрос, прекратить истерику! Никто еще не умер! Это определит медицина!

Я схватился за голову, мне показалось, что она раскалывается — такая прихлынула боль. Я стонал, повторяя как заведенный:

— Он живой! Живой!

— Увести! — повысил голос младший лейтенант, и матросик настойчиво потянул меня за рукав шинели.

Я пошел.

Оглушенный, смертельно уставший, чувствуя горькую пустоту в груди, поплелся я на гауптвахту по заснеженно-пустынным, будто вымершим, улицам, мимо занесенных по самые глаза изб. Боль тяжелыми волнами приливала к голове, каждый шаг мучительным толчком отдавался в затылке. Обмороженные уши рвало, будто калеными клещами. Двое суток проведя в темной теплушке, я слеп от белизны снега и яркого солнца, и у меня текли слезы. Мысль о Вальке жгла сердце. Что же это такое? Был живой — и умер! Меня потрясло сознание непрочности человеческой жизни, зыбкости нашего бытия, хрупкости той невидимой грани, что отделяет жизнь от смерти. И что такое смерть? Куда делся Валька? Был живой — и вот нет его! Я не мог осознать, не мог понять до конца, что случилось, а главное — упрямо не хотел поверить, что все мои усилия по спасению Вальки оказались напрасными. Не может этого быть! Не может быть, чтобы он умер! В ушах все еще стоял резкий голос Буцало: «Никто еще не умер! Это определит медицина!» Конечно, медицина не даст ему помереть! Не даст! Я и то дважды отвоевывал его у смерти, а медицина, она… медицина и есть. Она не даст загинуть человеку!..

— Кто он тебе? — спросил сзади матросик. — Чего ты так убиваешься?

— Брат, — неожиданно для самого себя ответил я.

— Бра-ат? — удивился он.

— Брат, — твердо повторил я, уже и сам веря в это. Да и кем мог быть мне Валька, как не братом, после всего перенесенного нами.

А знал я о нем мало. Мы встретились здесь, в Слюдянке, в водолазной школе, полгода назад. Он был смугл, черен волосом, с раскосыми глазами — с примесью азиатской крови. Как и у меня. Мы с ним земляки. Только я родом из степей алтайских, а он с гор. Больше я о нем ничего не знал. Ну, знал, конечно, что он учился в школе и добровольно пошел на войну, но вместо фронта попал на Байкал. Все как у меня. Еще девушка у него была и писала ему письма круглым аккуратным почерком. Он перечитывал их на ночь, когда мы уже лежали после отбоя на нарах, и смущенно и радостно улыбался. Оба мы были деревенскими. Моя краткая городская жизнь нисколько меня не изменила, я как был деревня, так и остался деревней. И он тоже. Братовья мы, братовья! Кто же еще! Не может быть того, чтобы он не выжил! Сейчас сделают ему укол, дадут лекарства, перебинтуют. Мы с Катей и то не дали ему помереть, а уж медицина… И вдруг как на столб наскочил: «Катя!» Как же я забыл про нее! Она осталась на перроне. Я вспомнил ее широко распахнутые, полные слез глаза, когда я кричал и бился в истерике. Маленькая, с бледным осунувшимся лицом, никому не нужная, она потерянно стояла на пустом перроне среди ослепительно солнечного морозного дня.

Я резко повернул назад, на меня наткнулся шедший позади матросик.

— Ты чего? — ошарашенно спросил он.

— На вокзал надо.

— Зачем?

— Там Катя.

— Ты что? Какая Катя? Тебе на «губу» надо!

Но я уже обогнул его и быстро направился к вокзалу. Он приказал мне остановиться, а я, наоборот, прибавил шагу. Матросик пригрозил мне, что будет стрелять, я же знал — стрелять ему не из чего, у него только ножевой штык на поясе. Тогда он стал просить меня вернуться, потому что из-за меня его тоже посадят на «губу».

«Это уж точно, посадят», — подумал я. Но остановиться не мог, мне надо было на вокзал. Я должен был увидеть Катю, адрес взять. Куда же писать письма.

— Тебе-то что, вас завтра на фронт отправляют, — догнав меня, плаксивым голодом сказал матросик, — а мне…

«На фронт! — радостно дрогнуло сердце. — Наконец-то!»

Подбегая к вокзалу, мы услышали паровозный гудок, и он тревожным предчувствием отозвался у меня в груди.

Перрон был пуст.

Мы увидели хвост уходящего поезда, где на кондукторской площадке последнего вагона стоял молодой парень в тулупе и с винтовкой. Это был какой-то другой поезд — не наш.

Кати не было ни на перроне, ни в вокзале. Уехала! Мне стало горько. Не простились. Где мне теперь ее искать? В Иркутске госпиталь не один, а я даже фамилии ее не знаю, да и на фронт нас завтра отправляют.

— Пойдем отсюда, — просил матросик, опасливо озираясь.

А я никак не мог покинуть перрон, все еще надеясь на чудо — вдруг из-за угла вынырнет Катя.

Но вынырнул Буцало. Он не удивился, увидев нас. Младший лейтенант остановился и поманил нас пальцем.

— Говорил я тебе… — обреченно шептал за спиной матросик.

— Ладно, не ной, — сказал я, стараясь хоть голосом показать, что сочувствую ему. Мне было не по себе, что вот еще и этого новобранца ни да что ни про что подвел. Все у меня неладно как-то получается.

Буцало внимательно осмотрел меня с головы до ног, помедлил, прежде чем сказать:

— Я посадил ее в пассажирский поезд. — Он опять окинул меня каким-то удивленно-спрашивающим взглядом и закончил: — Не хотела уезжать.

У меня задрожали губы:

— Зачем вы это сделали?

И впервые увидел, как офицер смутился. От него всегда веяло такой уверенностью в себе, такой непререкаемостью, что никто из нас и пикнуть не смел поперек, а тут вдруг он стушевался.

— А как же иначе… — тихо не то ответил, не та спросил он. — Я обязан был ее посадить и отправить к отцу.

Младший лейтенант нахмурил брови и отсутствующим взглядом стал смотреть на ледяной покров Байкала. Лицо его было расстроенным. Я понял — он дает мне возможность справиться со своею слабостью. Матросы патруля сочувственно глядели на меня. А я никак не мог совладать с собою, у меня все дробилось в глазах, расплывалось: и здание вокзала, и матросы, и сам Буцало. Яростно горели ослепительно красным огнем три морозных солнца — и я уже не мог понять: их по-прежнему три или это у меня в глазах только.

Я хотел кричать в отчаянии, чуя сердцем, что больше мне никогда не увидеть Катю, никогда не встретить ее.

— Снимите повязку! — приказал младший лейтенант матросику, который сопровождал меня на гауптвахту.

Матросик тяжело вздохнул, укоризненно взглянул, на меня и покорно снял с рукава шинели сине-белые «рцы», протянул их офицеру.

— Отведите обоих на гауптвахту! — приказал Буцало другому патрульному матросу.

А рядом грохотал, поднимая снежную метель, на полном ходу проскакивал станцию новый солдатский эшелон…

Почему мы теряем людей? Когда уходят они от нас? Почему всю жизнь потом мы никогда больше не встречаем их?

Худенькая голенастая девочка в растоптанных подшитых валенках мелькнула в моей жизни и навсегда оставила в памяти светлый томительно-грустный след. Постучали наши еще детские сердца в лад, трепыхнулись непонятным еще чувством, погрелись рядышком, будто беззащитные воробышки, — и разметал нас железный ветер войны.

Я помню ее. У памяти есть свойство не забывать именно то, что не должно быть забыто, что должен хранить человек всю жизнь.

Может быть, Катя была той единственной, которая нужна была мне на всю жизнь? Может, мы были предназначены друг другу? Может, все последующие годы мои — поиск ее, незабвенной? Сам того не сознавая, искал я ее в других женщинах, сравнивал их с нею, вслушивался в голоса, стараясь уловить уже исчезающий из слуховой памяти ее голос, пытался различить в их лицах ее черты…

Стучат колеса на стыках рельсов, мельтешат в глазах оранжевые пятна, и грохот все усиливается и усиливается и знакомо-опасной болью отдается в сердце.

Мне тяжело, меркнет в глазах, и, вспыхнув ослепительной яркостью, гаснут тускло-красные пятна…

— Ну дает, пахан! С утра, что ль… — слышу я молодой настырный голос.

Обвальный грохот не уходит из меня, и я не могу понять, кому принадлежит этот напористый голос.

— А ну, иди отсюда! — говорит кто-то со сдержанным гневом.

— Майнайте его на низ! Вот сюда, на мое место, — слышится рядом. — Осторожней, осторожней!

«Кого это надо майнать?» — успеваю подумать я.

— Вам плохо? Плохо? — пробивается сквозь грохот женский голос, будто бы Катин, но я знаю, что ее не может быть здесь. Не сразу догадываюсь, что это проводница. — Гражданин, гражданин! Вот валидол.

Мне суют в рот знакомо-прохладную лепешку. Кто-то говорит:

— Вязьма скоро. Надо «неотложку». Дайте телеграмму!

«Вязьма, Вязьма? — мысленно повторяю я, пытаясь что-то вспомнить. — Ах да, тут воевал другой Валька!»

Мне будто ветром захлестывает рот, не дает дышать, что-то давит грудь, останавливает сердце. Мне кажется, что я опять на крыше, опять ползу по скользкому железу. Ломит всю левую половину тела, немеет, отнимается рука, и… доносит глухой крик: «Не умирай, Валька!»