— Не гляди на них, — зашипела шепотом женщина. — Не гляди, они почувствуют твой взгляд… Пошли домой. Идем, они нас не найдут.
Мы свернули в какую-то улочку квартала вилл, потом в следующую и еще одну. Над нами живописными пятнами переливалось жуткое небо. В последующем закоулке мы услышали стук старого мотора. Женщина схватила меня за рукав и затянула в воняющую плесенью и аммиаком темноту подворотни, ведущей на внутренний двор последовательности низких, одноэтажных домиков, а потом на дверной порог и прижалась ко мне всем телом, отгораживая от улицы. Я почувствовал ее губы: холодные и скользкие, будто прикосновение слизня.
Автомобиль остановился, а слышал стук двигателя на холостом ходу и лязг разболтанных клапанов. Я прижал женщину одной рукой, вторую вновь сунул под полу плаща и отстегнул застежку кобуры. Мотор так же ворчал, но не было слышно скрипа и треска дверей. Что-то щелкнуло, и световое копье пересекло темноту подворотни, скользнуло по стенкам, хлестнуло по двору.
Мы стояли; холодные, влажные губы скользили по моим губам. Мотор стучал.
Свет погас, скрежетнула коробка скоростей, жестяной стук двигателя усилился, а потом постепенно затих.
В подворотне несло плесенью, мочой, прогорклым запахом старой готовки и пылью. Мы пошли дальше.
Она жила в одноэтажном домике из необожженного кирпича, окруженном давно уже заброшенным, наполненном сорняками садиком, по сравнению с которым мой походил на императорские сады в Киото.
Тесную прихожую освещала голая лампочка, свисающая с потолка, изнутри помещение распихивал громадный шкаф, воняющий нафталином; стенку украшал пучок каких-то тряпок и жакетов, оцинкованное корыто было подвешено за одно ушко, повсюду громоздились какие-то старые вещи.
Женщина провела меня через кухню, чуть ли не силой отобрала плащ и посадила за круглым столом в гостиной. Здесь тоже везде громоздились какие-то древности, но здесь — наиболее представительские. Фарфоровые тарелочки, кружевные салфеточки, фаянсовые фигурки, хрусталь красовались за стеклами буфета, тожественно тикали висячие часы с кукушкой.
Хозяйка нервно крутилась по комнате, наконец поставила передо мной глубокую тарелку и выскочила в кухню. Я услышал грохот угля в оцинкованном ведре, треск спичек, еще какие-то звуки.
Класс, экскурсия во времени. Визит у тетушки в первой половине двадцатого века. Или когда угодно, от тысяча девятьсот двадцатого до шестидесятого года. Универсальное время, когда, на самом-то деле, мало что менялось. Время, которое остановилось. Я вытащил коробку с табаком и свернул себе сигарету. Посреди стола на вручную вязаной салфетке стояла угловатая хрустальная пепельница.
Из кухни все так же доносились металлические стуки и отзвуки суеты.
Все здесь казалось мне на удивление знакомым. Висящий в воздухе запах затхлости, политуры и пасты для паркета, жестяные отзвуки в кухне, тиканье часов.
Я услышал какой-то странный шелест за двухстворчатой дверью, ведущей в глубину дома. Что-то скрипнуло, что-то упало. Я застыл и осторожно опустил ладонь на кобуру с обрезом, затем осторожно отодвинулся от стола.
Что-то тяжело бухнуло в дверь.
Я стиснул пальцы на прикладе. Большой палец положил на курке. Впустил воздух через нос.
Дверь распахнулась, и из них выехал труп.
Страшный, мумифицированный труп старой женщины, практически лишенный волос, с проваливающейся восковой кожей, в истлевшем платье, самостоятельно катящийся на деревянной инвалидной коляске. Он вкатился в гостиную и стукнул обо стол, бессильно покачивая головой.
Я осторожно спустил курок и сунул вытащенный уже наполовину обрез назад в кобуру. Дрожащими пальцами взял самокрутку и сбил валик пепла в пепельницу. Более сего мне не нравилось то, что я в чем-то принимал участие.
Женщина вошла, неся исходящую паром супницу, и поставила ее посредине стола.
— А почему это мамочка не спит? Погляди, мамуся, кто вернулся домой! Какое счастье!
Она взяла половник и налила мне бледного бульона с лапшой до самых краев тарелки. Пар окутал мне лицо, я почувствовал тошнотворный запах разваренной курятины и петрушки, в супе плавали кружки моркови, а еще из него высовывались искривленные куриные лапки с острыми когтями. Я глянул в лицо мумии на другой стороне стола и сглотнул слюну. Синее, костлявое бедрышко на дне тарелке заставило вспомнить об утопленнике. Часы тикали.
— Кушай, кушай, любимый. На куриных ножках, как ты любишь. Ешь, пока супчик горячий.
И подумать только, что буквально минуту назад я был голодный и замерзший.
— Ешь, а я пока покормлю мамочку.
Женщина пыталась вливать бульон в рот мумии на коляске, суп парил и стекал по жесткому от грязи корсажу платья и по пожелтевшему жабо. На какое-то время хозяйка замолкала, словно бы выслушивала ответы, и явно все сильнее злилась.
— Ну зачем мамочка так говорит? Зачем мамочка мне всегда так делает? — воскликнула она со слезами в голосе. — Надо, чтобы мамочка легла в постель. Мамочка, прошу тебя!…
Она выкатила коляску за двери и закрыла их за собой.
Я чувствовал усталость, все у меня болело, снова начали опадать веки. Колеблясь, я зачерпнул ложку желтоватого супа, как можно подальше от торчащих когтей, и поднес ко рту. Пар бульона овеял мое лицо, и внезапно я почувствовал себя совершенно странно: почувствовал себя закрытым, плененным и каким-то бессмысленным. Какое-то время мне даже казалось, что я не помню, кто я такой. Помню лишь те окрашенные малярным валиком в цветочки стены, тиканье часов, запах пасты для натирки паркета и выветрившихся духов «Быть может». Помню запах бульона на куриных ножках. Помню «мамочку». Страшную, сумасшедшую бабу, старшую, чем сам космос, заядлую в бессмысленной ненависти и гневе, потому что те были единственными чувствами, оставшимися во мгле стар- ческой деменции.
Ложка дрожала у меня в руке, от нее поднимался пар, и свисала бледная, домашняя лапша. Женщина раскатывала ее в кухне, на старой, присыпанной мукой столешнице с помощью винной бутылки. Лепешку из муки, разведенной кипятком, она методично раскатывала, снова пересыпала мукой и скатывала в плотный валик, после чего разрезала на узкие полоски. Раз за разом. Методично, решительными движениями, но никогда еще не порезалась. Эти полоски, свернутые в спирали, какое-то время сохли, их теребили осторожными движениями, в конце концов они попадали в варящийся бледный бульон с торчащими кривыми ножками. В бульон на куриных ножках, который она готовила специально для меня.
Кем бы я там ни был.
И не было ничего, только часы, салфетка на столе, мамочка и супчик.
И что-то мне подсказывало, что кушать мне не следует.
Я отодвинул тарелку и отложил ложку.
Из-за двери доносились отзвуки какой-то схватки и отчаянная мольба.
— Мамочка, ну пожалуйста! Ну зачем мамочка всегда так делает? Прошу!…
Я протер лицо ладонью и вдруг вспомнил, кто я такой. Постепенно.
Только лишь до утра, подумал я. Но тут до меня дошло, что здесь, возможно, утро никогда и не наступит. Тогда всего лишь минутку, прежде чем я соберу силы и мысли и подумаю над тем, что же делать дальше.
Женщина вернулась, сняла с себя кухонный фартук, уселась за столом и начала рыдать.
— Я уже не могу… Из-за нее сойду с ума. Боже, как бы хотелось отсюда выехать… Как же яее ненавижу.
— Она мертва, — сухо сообщил я ей. — Она давно уже не живет.
Женщина изумленно поглядела на меня.
— Да что ты такое говоришь. Она всего лишь старуха. А я обязана опековать над ней… Впрочем, она никогда не умрет! Хорошо еще, хоть ты вернулся.
Я охватил ее ладони своими. Те были холодными, очень холодными.
— Это не я. Погляди сюда! Как тебя зовут?
— Но ведь ты же знаешь! Прекрасно ведь знаешь! Не говори так! Сначала мамочка, а теперь еще ты! Вы оба загоните меня в могилу! Почему ты говоришь так, будто бы меня не знал!
— Потому что не знаю. Ты не меня ожидала на вокзале.
— Да как ты можешь! Я ждала так долго! Выходила к каждому поезду! Я знала, что приедешь!
— Ты ждала не меня. Возможно, уже и не помнишь, кого, но это не я.
Женщина расплакалась. У меня украли тело, возможно, уже его убили, по этой стороне за мной гонялись какие-то адские монахи, а я торчал, плененный в мире Между, в гостиной, над тарелкой с супом и игрался в дом с обезумевшим призраком. У меня и самого была охота разрыдаться.
Если бы я только мог привести ее в сознание и придумать, как она могла бы мне заплатить, я мог бы ее перевести. Такие вещи я уже делал, но в этот раз я бы не смог. Мне пришлось бы, шаг за шагом, дать ей понять, что она умерла, что застряла по пути вместе с призраком покойной нервной мамочки, и склонить ее покинуть этот мир. Чтобы она бросила его, оставив обол, и ушла туда, куда ведет дорог. Это попросту терапия. Но никак со Спинофратерами на шее и с потерявшимся телом. Никак, с заканчивающимся временем, протекающим между пальцев.
Вновь у меня закрывались глаза. Усилие, затраченное на то, чтобы не спать, было будто подъем по гладкой, словно стекло, скале. Ноя же нахожусь вне тела! Почему я должен спать?
Быть может, заканчивалось действие настойки?
Супчик перестал исходить паром, женщина перестала плакать, но часы так же тикали.
Она стелила кровать.
Громадную, из железных прутьев, снабженную двумя пухлыми подушками и надутой, что твой воздушный шар, периной. Всего одной.
Женщина раздевалась, сидя спиной ко мне, отработанными движениями, чтобы не показать ни кусочка обнаженного тела. Она сняла блузку, натянула через голову длинную ночную рубашку, только лишь после этого сняла юбку, лифчик, колготы трусы, которые спрятала в ладони и спрятала под одеждой.
— Ложись, любимый. Не будешь же ты сидеть всю ночь… Ты так устал.
А мне и, правда, все осточертело. Мысли распадались на клочки, кружили под веками, будто перепуганная стая летучих мышей. Будто клочья темноты. Раз и другой они объединились в единое пятно спокойного, уютн