Даже Сантэн пришла в восторг от своей работы.
— Получилось даже лучше, чем я надеялась, — сказала она О’ве по-французски, держа украшение так, чтобы на него падало солнце. — Возможно, не так хорошо, как у Картье…
Она вспомнила свадебный подарок отца ее матери, который он позволял дочери надевать в дни рождения.
— Да, не так, но совсем неплохо для первого опыта дикарки в диких краях!
Они устроили маленькую церемонию поднесения дара, и Ха’ани сидела, сияя, как маленький янтарный гоблин, пока Сантэн благодарила ее за то, что она являет собой образец повивальной бабки, лучшей во всем племени сан. А когда девушка надела украшение на шею старой женщины, оно показалось слишком большим и тяжелым для ее хрупкого морщинистого тела.
— Ха, старый дед, ты так гордишься своим ножом, но он ничто в сравнении с этим! — заявила Ха’ани мужу, нежно поглаживая ожерелье. — Вот это настоящий подарок! Я теперь ношу на шее луну и звезды!
Она отказалась снимать его. Камни стучали по ее ключицам, когда она орудовала копательной палкой или наклонялась, чтобы собрать плоды монгонго. И когда она сгибалась над костром, камни свисали между пустыми мешочками ее грудей. Даже ночью, когда бушменка спала, прижав голову к собственному голому плечу, Сантэн, поглядывая на нее из своего шалаша, видела на ее груди ожерелье, которое словно прижимало к земле маленькое старое тело.
Когда Сантэн закончила долгую работу над ожерельем, а ее собственные силы и энергия полностью восстановились после родов, дни стали казаться ей слишком длинными, а утесы вокруг долины выглядели теперь как высокие каменные стены тюрьмы.
Повседневная жизненная рутина не требовала большого времени, а Шаса спокойно спал, привязанный к ее спине, когда она собирала упавшие орехи в роще или помогала Ха’ани собирать хворост для костра. Женские дни возобновились, Сантэн бурлила от неожиданно возросшей энергии.
На нее нападали приступы черной тоски, во время которых даже невинная болтовня Ха’ани ее раздражала, и она уходила подальше вместе с ребенком. И хотя он преспокойно спал, она, держа его на коленях, говорила с ним по-английски или по-французски. Она рассказывала малышу о его отце и об особняке, о Нюаже и Анне, о генерале Кортни, и эти имена и воспоминания вселяли в нее глубокую меланхолию. Иногда ночами, когда Сантэн не могла заснуть, она лежала, слушая музыку, звучавшую в ее голове, арии из любимой «Аиды» или крестьянские песни на полях Морт-Ома в дни сбора винограда.
Месяцы шли, времена года в пустыне менялись. Деревья монгонго снова зацвели и принесли плоды, и однажды Шаса встал на четвереньки — к полному восторгу всех — и впервые начал исследовать мир вокруг себя. Но настроение Сантэн менялось куда быстрее и тяжелее, чем погода: ее любовь к ребенку и нежность к старым бушменам сменялись тоскливыми моментами, когда ей казалось, что она на всю жизнь останется пленницей этой долины.
«Они сюда пришли, чтобы умереть, — осознала она наконец, видя, как старые сан спокойно занимаются мелкими делами. — Но я-то умирать не хочу… я хочу жить, жить!»
Ха’ани внимательно наблюдала за ней, пока не увидела, что время пришло. И тогда она сказала О’ве:
— Завтра я и Хорошее Дитя уйдем из долины.
— Почему, старая женщина?
О’ва явно был ошеломлен. Вполне довольный всем, он даже не думал об уходе.
— Нам нужны целебные растения и смена еды.
— Но это не причина рисковать, проходя мимо стражей туннеля!
— Мы выйдем в прохладе рассвета, когда пчелы сонные, и вернемся поздно вечером… а кроме того, стражи нас признали.
О’ва хотел еще что-то возразить, но Ха’ани его перебила:
— Это необходимо, старый дед; это из тех вещей, которых мужчинам не понять.
Как и предполагала Ха’ани, Сантэн взволновалась и обрадовалась возможности выхода наружу. Девушка разбудила Ха’ани задолго до назначенного часа. Они тихо проскользнули сквозь пчелиный туннель, и Сантэн с привязанным к ее спине сыном и с сумкой на плече побежала в узкую долину и дальше, в бесконечные пространства пустыни, как школьница, отпущенная с уроков. Все утро у нее было прекрасное настроение, они с Ха’ани беспечно болтали, бродя по лесу, ища и выкапывая корни, которые, как говорила Ха’ани, были им необходимы.
В полуденную жару они укрылись под акацией, и, пока Сантэн кормила ребенка, Ха’ани свернулась в тени и спала, как старая желтая кошка. Когда Шаса насытился, Сантэн прислонилась спиной к стволу акации и тоже задремала.
Ее встревожили стук копыт и лошадиное фырканье, и она открыла глаза, но застыла в неподвижности. Ветер дул в их сторону, и ниже на склоне появилось стадо зебр, не замечавших женщин в высокой, по пояс, траве.
В стаде было не меньше сотни животных; рядом со взрослыми топтались новорожденные жеребята с еще слишком длинными для их пушистых тел ногами и с размытыми шоколадными полосами на боках, еще не приобретшими окончательного рисунка; малыши держались рядом со своими мамами и таращились на мир огромными темными глазами. Жеребята постарше уверенно гонялись друг за другом между деревьями.
Ближе к центру стада собрались и кобылы, с жесткими торчащими гривами и настороженными ушами, некоторые из них выглядели огромными — они явно ожидали появления потомства, и молоко уже набухало в их черном вымени.
Жеребцы держались по краям, они были мощными, их шеи горделиво выгибались, когда они бросали вызов друг другу или принюхивались к одной из кобыл. Они живо напомнили Сантэн ее любимого Нюажа. Едва осмеливаясь дышать, она лежала у ствола акации и с наслаждением наблюдала за животными. Они передвинулись, подойдя еще ближе; Сантэн могла бы протянуть руку и коснуться одного из жеребят, промчавшегося мимо нее. Она видела, что все животные отличаются друг от друга, рисунки на их шкурах были такими же индивидуальными, как отпечатки пальцев, а вдоль темных полосок шли светлые, кремово-оранжевые, и каждая зебра выглядела как произведение искусства.
Пока она рассматривала их, один из жеребцов, величественное животное с пушистым хвостом, свисавшим между его задними ногами, отрезал от стада молодую кобылу, покусывая ее за бока и шею крупными желтыми зубами, не давая ей повернуть назад, отгоняя от других кобыл в сторону акации, а потом начал ласково тыкаться ей в шею.
Кобыла кокетливо взбрыкивала, прекрасно понимая собственную привлекательность, закатывала глаза, и потом сильно укусила жеребца за блестящее мускулистое плечо, так что он даже фыркнул и попятился, но тут же повернул обратно и попытался сунуть нос под хвост самки, туда, где ощущал ее готовность к спариванию. Кобыла заржала в ярости и лягнула его обеими задними ногами; ее черные копыта проскочили над головой жеребца, а кобыла развернулась к нему мордой, оскалив зубы.
Сантэн заметила, что крайне тронута этой сценой. Она понимала возбуждение кобылы, сочувствовала ее сопротивлению, которое лишь подчеркивалось страстью жеребца. Но наконец кобыла сдалась и замерла на месте, задрав хвост, и жеребец осторожно обнюхал ее. Сантэн ощутила, как ее собственное тело напряглось в предвкушении, — а потом, когда жеребец взгромоздился на кобылу и погрузил в нее длинный, пульсирующий черный корень, Сантэн задохнулась и с силой сжала колени.
В ту ночь в примитивном шалаше рядом с парящим термальным источником она думала о Майкле и о старом амбаре рядом с северным полем, и все это приснилось ей; она проснулась с чувством невыносимого одиночества и неопределенного недовольства, которое не утихло даже тогда, когда она держала у груди сына и чувствовала, как требовательно он сосет.
Мрачное настроение не покидало ее, а высокие скалы, окружавшие долину, смыкались над ней, и девушке казалось, что она не может дышать. Однако прошло еще четыре дня, прежде чем она сумела уговорить Ха’ани отправиться в новую экспедицию в открытый лес.
Сантэн искала зебр — и они появились среди деревьев мопане, но на этот раз проявили недоверчивость и мгновенно встревожились при виде человеческих фигур.
— Что-то не так, — пробормотала Ха’ани, когда они отдыхали в жаркие часы. — Не знаю, что это, но дикие звери тоже чувствуют… Меня это беспокоит, нам нужно вернуться в долину, чтобы я могла поговорить с О’вой. Он лучше разбирается в таких делах.
— О Ха’ани, только не сейчас! — огорчилась Сантэн. — Давай побудем здесь еще. Я чувствую себя такой свободной!
— Мне не нравится то, что здесь происходит, — настаивала Ха’ани.
— Но пчелы… — Сантэн наконец сообразила. — Мы ведь не можем пройти через туннель до ночи!
И Ха’ани, хотя ворчала и хмурилась, наконец согласилась.
— Но послушай старую женщину, что-то здесь необычное, что-то плохое…
Бушменка принюхивалась к воздуху, и ни одна из них не смогла заснуть, когда они пережидали жару.
Как только Сантэн покормила Шасу, Ха’ани взяла его.
— Он так растет… — прошептала она.
В ее ярких черных глазах мелькнула тень сожаления.
— Мне бы хотелось увидеть его взрослым, высоким и сильным, как дерево мопане.
— Увидишь, старая бабушка, — улыбнулась Сантэн. — Ты доживешь до того времени.
Ха’ани не ответила на ее взгляд.
— Вы уйдете, вы оба, скоро. Я это чувствую, вы вернетесь к своему народу. — Ее голос стал хриплым. — Вы уйдете, и тогда в этой жизни для старой женщины не останется ничего.
— Нет, старая бабушка! — Сантэн взяла бушменку за руку. — Наверное, нам придется однажды уйти. Но мы вернемся к тебе. Обещаю.
Ха’ани осторожно высвободила руку и, все так же не глядя на Сантэн, встала:
— Жара утихла.
Они направились к горе, и через лес шли не рядом, но держа друг друга в поле зрения, кроме тех мест, где путь им преграждали густые кустарники. Сантэн, как обычно, разговаривала с ребенком, привязанным к ее бедру, и говорила она по-французски, чтобы его слух привык к этому языку, а ее собственная речь тренировалась.
Они уже почти дошли до каменистого склона под утесами, когда Сантэн увидела свежие следы двух зебр, глубоко отпечатавшиеся в мягкой земле впереди. Под руководством Ха’ани она уже развила в себе острую наблюдательность, а О’ва учил ее с легкостью читать следы. Но в этих следах было нечто такое, что озадачило Сантэн. Зебры шли бок о бок, как будто животные были связаны между собой. Она переложила сына на другое бедро и повернула в сторону, чтобы изучить все как следует.