Пыльная зима — страница 46 из 61

го – заведомо ошибочен. Правилен лишь тот шаг, который сделан в отсутствии выбора. А так как выбор почти всегда есть, то… – и т. п.

Скорее всего, Наташе просто хотелось – при ее замкнутости – излиться, выговориться. Она могла это сделать – и делала – с Талием, но Талий – свой, он все поймет, со всем согласится, будет кивать головой и сочувствовать, а Вероника – хоть и близкая подруга, но человек все-таки посторонний, она может и поспорить, и поиронизировать, а главное, после бесед с ней часто кажется, что всё на свете – абсолютные пустяки. Талий однажды подумал, что Веронике надо бы стать психоаналитиком, принимать посетителей в каком-нибудь изысканно обставленном кабинете, но в отличие от обычных психотерапевтов, с профессиональным участием выслушивающих пациентов – и этим заставляющих их думать, что проблемы у них действительно серьезные, она бы слушала с небрежением, покуривая сигаретку и попивая кофе. Женщина, например, жалуется, что потеряла контакт с мужем, что ее мучает ревность. Профессионал-аналитик пошел бы копаться в прошлом, начал бы выискивать комплексы, советовать, как обратить мягко, но эффективно внимание мужа на себя – удивив его чем-нибудь и т. д. А Вероника скажет: «Да ерунда это все, милая! Или ты его брось – или доведи свою ревность до конца. Выследи, накрой его с бабой, его не тронь, а бабу пырни ножом – но не до смерти, тебе ничего не будет, состояние аффекта и так далее, да бабе еще пригрози, что если в суд подаст, ей вообще не жить. Я тебя уверяю, он после этого будет стелиться перед тобой и заглядывать в глаза, но ты вдруг поймешь, что тебе этот слизняк вовсе не нужен – и вздохнешь с облегчением!» Возможно, это было бы действеннее. Психоаналитики борются со страданием – и напрасно, оно, как правило, неискоренимо, его можно лишь загнать внутрь. Или переплавить в радость, что может лишь сам человек, без посторонней помощи. Вероника же разменяет всякую драму и трагедию на дробную мелочь фарса, иронии, вместо прояснения ситуации запутает еще больше – а кто сказал, что человек всегда жаждет ясности? То есть Талий, например, жаждет, но он же не мужчина же!

Так будет думать она, когда Талий придет к ней с вопросами.

«Господи, – скажет она, – зачем тебе это, Талий? Ее нет, зачем тебе это, что ты хочешь знать?»

«Хочу знать – почему», – скажет Талий.

«Ты идиот, – скажет Вероника. – Неужели ты не понимаешь, что у самоубийства (она совершенно спокойно – и даже с особенной отчетливостью произнесет это слово) никогда не бывает одной причины. Даже та, которую самоубийца сам укажет, – недействительна. Ну, допустим, я скажу тебе, что она узнала, что заболела СПИДом. И – из-за этого. Тебе станет легче?»

«Она не могла заболеть СПИДом», – скажет Талий.

«Хорошо, пусть другая причина, – скажет Вероника. – Она безнадежно полюбила. И, будучи женщиной гордой и страстной, не вынесла тягости неразделенной любви. Но это все ерунда, Талий. Есть только одна настоящая причина покончить с собой у того, кто решил покончить с собой. Эта причина: он решил покончить с собой».

«Это следствие», – возразит Талий.

«Ничего подобного, – усмехнется Вероника. – Это желание в ней, быть может, с трехлетнего возраста. Тебе никогда в голопузом детстве не приходилось играть с острыми предметами, испытывая странные ощущения?»

И Талий послушно вспомнит – как вспомнил вот сейчас.

Он сидел, болтая ногами, за кухонным столом, глядя в окно утром, в одних трусах. Года четыре ему было. Лето было. Жарко было, он помнит. Взял нож – не острый, с закругленным концом. И почему-то стал вдавливать в кожу живота, проминая ее так, что кончик был не виден, словно нож уже вошел в тело; у Талия защекотало страшно и сладко ниже живота, он стал надавливать еще сильнее, глубже – до боли. Оглянулся – будто что-то запретное делает, и схватил нож другой, с концом острым. Этот нож был больнее и почти сразу же проколол кожу, Талий испугался, отдернул руку с ножом, но непреодолимая сила заставила его попробовать еще и еще раз, но тут послышались шаги мамы – и он бросил нож, сердце колотилось, он ушел из кухни – и никогда больше не возвращался к этим странным экспериментам…

«Неужели было?» – удивится Вероника, обнаружив, что Талий хоть и не вполне человек, но что-то человеческое в зачатке имеет. Тогда, скажет она, ты способен понять меня. Не ищи, не допытывайся. Причина самоубийства – вся жизнь, следовательно, чтобы сказать себе, что ты более или менее знаешь причину, нужно всю жизнь человека изучить досконально, но и это будет знание приблизительное, в идеале нужно стать самим самоубийцей, хотя и это не идеал, так как и сам самоубийца никогда точно не знает, из-за чего он кончает с собой.

«Кто ж знает?» – потерянно спросит Талий.

«Бог знает, если он есть, – ответит Вероника, которая, как истинный человек вечного перепутья, находится в постоянном богоискательстве, ища пути к Господу исключительно с помощью богохульства, особенно в присутствии людей, которые в Бога верят, поэтому среди ее знакомцев есть молодой брадатый широкоплечий дьякон, она ведет с ним диспуты, чуя в нем мужчину, зверя, и провоцируя в нем этого зверя, – и зверь, возможно, выжрал бы все святое в дьяконе ради греховной любви этой женщины, но он не уверен, что она не посмеется над ним, когда он отринет свои убеждения ради нее…»

И после Вероники вроде бы не будет уже необходимости ни к кому идти, но Талий пойдет, он знает, что пойдет. Пусть она права, пусть причина – вся жизнь, то есть – множество причин, но он, ладно уж, попроще Вероники, он удовлетворится и одной – какой-нибудь, лишь бы она обозначена была, проявилась как-то.

Он пойдет к старому актеру Волобееву, полубезумному восьмидесятилетнему старику, который играл не где-нибудь, а во МХАТе. МХАТ был эвакуирован сюда во время войны. Те, кто помоложе, гастролировали по фронтовым и тыловым подразделениям, Волобеев был среди них, просился воевать, но не брали по здоровью: врожденный порок сердца. После войны он остался здесь, женившись по молодой глупости на торговке, горластой бабе старше его, которая грозила всеми карами социалистической законности, если он бросит ее с сыном, рожденным от него, и с двумя дочерьми, рожденными от других неизвестных подлецов. По мягкости характера он решил поставить на ноги детей, а потом уж… А потом были сердечные приступы, радикальная операция, полуинвалидность, но нежелание расстаться с театром – пусть хоть всего два выхода в месяц в эпизодах, торговка его бросила, верней – выгнала, театр выхлопотал ему комнатку в коммуналке, где он и живет до сих пор, хворая и мужественно одиночествуя, говоря с некоторой даже гордостью, что примерно с пятнадцати лет и по сию пору не помнит ни одного дня, чтобы у него не болело сердце. (Ни одного! – с ужасом думал иногда Талий.)

Лишь Наташа из всех людей навещала его (иногда с Талием), приносила кое-чего поесть, прибиралась, они пили чай и говорили о театре, только о театре, ни о чем другом. «Я великий актер, – говорил Волобеев. – Я беру роль – и молча ее читаю про себя. Я слышу свой внутренний голос – он звучит гениально! Я начинаю произносить вслух, получается – дерьмо! Понимаешь, Наташечка? (Наташа кивала головой, понимая.) Всю жизнь я прожил, зная, как играть, и не умея играть! У меня был друг, в Москве, давно, страшно давно…

У меня был друг в Москве, давно, страшно давно, – повторит он и Талию. – Он был музыкант. Он имел абсолютный музыкальный слух. Не просто даже абсолютный, а абсолютно абсолютный. Он играл на флейте в симфоническом оркестре – и из ста инструментов – или сколько их там? – он слышал каждый, он слышал малейшую фальшь в каждом! От этого с ума можно сойти – и он пил, конечно. Он и один играть не мог: тон не тот, темп не тот, сила звука не та – он ни одной уже ноты взять не мог, все казалось: фальшь, фальшь! Ломал флейту, пил до того, что в больницу попадал. А потом мы с ним потерялись. Говорят: до белой горячки допился и повесился. Но не в белой горячке дело – в гордости! Это ведь страшно: талант есть – а выразить не можешь! Немота! Сверхгениальность! Что такое сверхгениальность? – это когда твой ум выше твоего гения! Вечное недовольство собой! Я бы тоже давно повесился, но меня болезнь спасла. Большое счастье иметь такую болезнь, когда то ли живешь, то ли подыхаешь – каждый день. Чуть легче – уже счастлив. Уверяю вас, молодой человек, с собой кончают или очень здоровые люди – или окончательно больные. Наташечка, красавичка… (тут он всхлипнет и хлебнет портвейнчику)… она здоровая была. Но – гордость! Уверяю вас – от гордости! Она имела абсолютно абсолютный слух! Во всем! Но эта жизнь – сплошная музыка фальшивых инструментов! И она этого не вынесла. Я вынес, но я подлец. Больной человек – всегда подлец и эгоист, заметьте это себе! А она задохнулась в фальшивых звуках, она захотела, чтобы прозвучала хотя бы одна абсолютно чистая и точная мелодия – мелодия гибели. Эта мелодия всегда точна, поверьте мне, я знаю, я – гибну всю жизнь. И это меня спасает. А вот был у меня в Москве друг музыкант, давно, страшно давно…»

Только в этом и проявляется безумие или просто старческая слабость ума Волобеева: говорит абсолютно ясно и складно, но способен через пару минут начисто забывать все, о чем говорил только что, и начать заново.

И к кому ни придет Талий, каждый изложит свою версию.

«Затравил, не уберег, заел своей нудностью», – скажут ее отец и мать – не словами, слезами и взглядами скажут.

«Такая, значит, карма у нее и чакра», – вздохнет актрисулька Горячкина, которая в театре служит только для проформы, практикуя частным образом колдовство, гадание, ведовство и проч., основанное на сочетании методов древнерусского знахарства, буддийской мудрости и самой забубенной цыганщины.

«Связалась с Шестиконечным Орденом, довели ее, гады, зомбировали, заставили, убили то есть! – как лучших людей убивают, чтобы опустела Россия! Я – следующий, попомнишь мои слова!» – скажет артист Шкарлак, свихнувшийся на дешевом антисемитизме, исследующий деятельность какого-то сионистского Шестиконечного Ордена, повинного во всех бедах России, активный деятель местного отделения компартии (недавно на площади в кучке старух красный стяг высоко держал), артист при этом весьма приличный, особенно любящий играть молодых отцов рано выросших детей. Один из таких детей, юноша с пушистыми щеками, только что принятый в театр, прилюдно бил его ладонями по лицу – справа-налево, слева-направо, при этом плача, всхлипывая, плакал и Шкарлак, крича про какую-то ошибку, какое-то недоразумение…