– Меня не нужно присылать. Ты моя, Сашенька. И я всегда знаю, что тебе нужно. Взгляни на это печенье, все как ты любишь. Хрустит, с шоколадной крошкой. Давай, девочка. Только попробуй мой отвар, тебе сразу станет легче. Это я, Игла, тебе говорю.
Почему ты это делаешь? Почему смотришь на меня с такой любовью? Почему всегда так ласково? Что я хорошего тебе сделала? Почему ты так мягко ведешь себя по отношению ко мне?
Саша чувствовала, как в носу щиплет. Почему, почему Игла с ней такая ласковая? Саша никогда не была никем, кроме избалованной девчонки, нацеленной только на то, чтобы сделать жизнь всех в Центре невыносимой в той же мере, в какой Центр делал невыносимой ее собственную жизнь.
Домовиха ее будто услышала:
– Потому что ты моя девочка, Сашенька, с того момента, как ты сюда приехала. Я люблю тебя как своего собственного домовенка. И твоих мальчишек тоже. Потому что ты всегда держишь комнату в чистоте и не забываешь оставить мне пару крошек.
Саша давно не была ребенком, девочкой или кем угодно из списка, в августе ей должно было исполниться двадцать, но в эту секунду она снова почувствовала себя ребенком. Бестолковым до крайности, ищущим приключений до зуда в пальцах, готовым расплакаться от того, что кто-то сделал для нее что-то хорошее.
– Иголочка. – Саша покачала головой, отломив для нее кусочек печенья, и, больно, до крови, куснув саму себя за палец, протянула домовихе руку. Игла собрала каплю в ладони, рассматривая ее чуть дольше положенного. Саша нахмурилась, собираясь спросить, когда дверь в комнату распахнулась. Ни стука, ни предупреждения.
Саша подобралась моментально, готовая зашипеть и броситься. Могла бы просто посмотреть на Иглу, которая даже не думала напрягаться, только выпила свою каплю с громким хлюпаньем и сейчас довольно зажевывала ее печеньем, хрустя так вкусно, что Саша впервые взглянула на тарелку с интересом.
Мятежный замер в дверях, небрежно опираясь о косяк. Следы бессонной ночи у него на лице были какими-то томными, а синяки под глазами обозначались даже ярче обычного. Раздражение сочилось из самых Сашиных зрачков, ее злило все: отсутствие стука, расслабленная поза, будто он ввалился к себе домой, его отвратительно высокий рост – как он не собирает люстры лбом? Его узкие бедра и его бестолковые пухлые губы – зачем ему такой рот? Саша знала зачем. И не хотела развивать эту тему, хотела бросить в него чем-нибудь.
Я злюсь на Мятежного не потому, что он оттаскал меня за волосы и ткнул мордой в труп. Нет. Я злюсь на Мятежного просто по факту.
– Я не опоздал на обмен любезностями? – Взгляд у него был ленивый, а голос если и выдавал усталость, то самую малость. И глаза не отражали свет, никогда не отражали свет.
Что ты такое? Что мы все такое?
Игла пискнула что-то недовольное и добавила:
– Маречек, проследи, чтобы она выпила отвар, у меня есть работа на кухне.
Саша наблюдала молча, с мазохистской жадностью. Это так работает: что-то бесит тебя до невозможности, и ты не можешь отвернуться. Это чешущаяся болячка, голос разума предостерегает сдирать, а ты чешешь все равно, пусть даже будет кровь и останется шрам. В конце концов, кровь и шрамы – это его вечные спутники, Мятежный в них живет и раскрывается.
– Я что, нянька ей? Максимум, Игла, я ее подержу, а ты вольешь ей отвар в рот. Подойдет?
Саша демонстративно подняла чашку, отсалютовав сначала домовой, потом Мятежному. Саша не улыбалась, выражение лица, жестокое и неприятное, стирало все прочие эмоции. Чашку Саша выпила залпом, обжигаясь и фырча, как недовольный зверек. Было тепло или было жарко, было сложно не швырнуть в него чашкой. Игла просияла и исчезла, не забыв потрепать ее по руке и шепнуть ласковое «Сашенька». Хорошая домовая всегда знает, когда ей исчезнуть. Мятежный смотрел на нее не мигая, будто с брезгливостью – Саша бы не стала себя обманывать, думая иначе. На нее он смотрел именно с брезгливостью, на Грина – как на последнюю звездочку во вселенной. Это было хорошо, это было правильно. Саша отозвалась негромко, всего лишь констатировала факт:
– Ты всегда достаешь из меня самое худшее, ты знаешь? Самое уродливое и самое мерзкое. А знаешь, что еще смешнее? Мне нравится. Я не чувствую себя виноватой. Я не чувствую себя неблагодарной сволочью. С тобой будто можно.
Это не о том даже, как она забыла поблагодарить домовиху, или не о том, какую безобразную сцену сегодня устроила. Это о том, как превращаться в зубастую и уродливую версию себя и хотеть все то, что гарантированно тебя разрушит.
Мятежный – ее собственное кривое зеркало – копировал Сашино выражение лица: полуусмешка, чуть прикрытые веки и взгляд цепкий, выдирающий куски.
– А разве это сложно? Тем более это ведь работает в обе стороны. До тебя было мерзко, после тебя и вовсе ничего святого не остается. Я, знаешь, не за разговорами по душам пришел.
Саша не отметила, в какой момент он достал сигареты, услышала только щелчок зажигалки – это всегда первая ошибка: ты смотришь ему в лицо и не смотришь за его руками или за его телом, неважно. Мятежный был идеальным орудием убийства каждым сантиметром тела, иногда он делал это медленно, позволяя рассмотреть.
– Ты всерьез вломился ко мне в комнату, ты не собираешься извиняться, и ты еще и куришь здесь? Господи, вот это самомнение. Иди на балкон. Иди на балкон, Марк!
Как смешно это работает, маленький рычажок, переключатель где-то внутри, нажимаешь чуть сильнее, и он с треском врубает режим боевого бешенства. Не помог твой отвар, Иголочка. Но есть кое-что лучше. Я знаю. Есть кое-что лучше.
Что Саше казалось важным, понятным – то, как он выкидывает едва начатую сигарету через открытый балкон, и это еще одна маленькая подлость с его стороны; как хватает ее за запястья до того, как она всерьез успевает кинуться на него с кулаками; как чуть склоняет голову – если бы Саша была наивнее, то подумала бы, что он пытается понюхать ее волосы, будто запах, давно ему знакомый и привычный, мог бы его успокоить, он не мог бы, не мог ведь?
– Извиняться перед тобой? Хрена с два, Озерская. Я не буду просить у тебя прощения. Ты на эту близкую интеракцию с трупом нарывалась. И ты ее получила. Но, может быть, сделаю кое-что еще?
Про Марка говорили, что он закончит как Курт Кобейн, Джеймс Дин – называйте кого угодно, кто умер молодым и красивым, оставив за собой змеящийся кровавый след и реки слез поклонниц. Сашу от этих высказываний тошнило, Сашу тошнило от Мятежного, от того, какие мягкие у него были губы – придурок даже не думал использовать бальзам или что-то в этом роде, природа щедро отсыпала ему все сама.
Никто из них до сих пор не умел целоваться, не по-настоящему, не друг с другом, они всегда больше кусались, чтобы кровило и болело дольше. Потому что так это было понятно, потому что так это было не страшно. Ведь если ты уже делаешь больно, делаешь это осознанно, то по-настоящему ранить будто и нельзя. Ведь если вы уже предельно мерзкие по отношению друг к другу, то это будто доверие. Это будто честность.
– Мне не нужны твои извинения, мне ничего от тебя не нужно.
В который раз за этот день. Он об этом знает, потому что ему ничего от нее не нужно тоже.
Эти дети, голодные и злые, больше похожие на дикарей, так и не научились быть друг для друга опорой, но знали, куда бить, чтобы синяк сходил недели две. Саша хохотала и пыталась отпихнуть его, на самом деле только прижимала ближе, когда Мятежный, по ощущениям, зубами пытался выдрать кусок кожи у нее на шее – так сильно укусил. Не по-настоящему. Точно не по-настоящему. Запри этих зверенышей в одной комнате и смотри, что будет: они друг другу точно испортят жизнь, залезут сначала под одежду, потом под кожу.
Ведь если не болело, то мы будто и не жили? Ведь если тебя укусить сильнее, то ты тоже будешь кровоточить? Конечно, ты будешь. И я буду тоже.
Саше он в такие моменты почти нравился, Саша в такие моменты терпеть его не могла с особой силой. От того, какой он был понятный, и того, какой он был честный. От того, какой честной могла быть она. Саша помнила каждое его движение, на самом деле – собственные затекшие запястья и воспаленную, травмированную кожу с отметками зубов. Лучше не будет – ей не хотелось лучше. В конечном итоге, Мятежный ее понимал. В конечном итоге, Мятежный ненавидел себя так же сильно, как ненавидела саму себя Саша.
Лучше всего, на самом деле, когда он уходит. Это еще один виток привычной тишины, затишье перед новой бурей. Там, где Мятежный, всегда жарко, шумно и немного больно. Всегда хорошо, когда он уходит, это не оставляет вопросов. И когда все заканчивается – это повод рычать друг на друга чуть громче на следующий день. Вот и все. Когда он уходит – это понятно.
Саше не спалось, она прислушивалась к мерному гулу Центра внизу. Центр никогда не бывал тих, но хранил бережно секреты каждого. Прятал ее и Марка, никогда не выпускал разговоры Валли дальше ее кабинета и мягко глушил бормотания домовых. У Саши был секрет: она любила подслушивать чужие тайны. Бродила ночами по коридорам, потому что по ночам она была беспокойна, ее тревожили ужасные сны. У Саши был повод – как и у всех в Центре. Иногда Саша подслушивала чужие кошмары. Это будто разделенное горе. На два или даже больше. А значит, не так страшно.
Она прокралась по лестнице вниз, маленькая, в розовой сорочке и розовом же халате – в темноте не затеряешься, ей было и не нужно. Иногда Саша думала, что весь кукольный экстерьер ей нужен, только чтобы взбесить Валли. «Саша, ты же солдат Центра» – а вот и нет. Саша – много вещей. Но никогда не солдат Центра. Или она действительно любила розовый.
Снаружи Центр был небольшим: два этажа, третий, ее этаж, мансардный с балконом-полуротондой. Изнутри же Центр был огромен, виной всему была зеркальная галерея. Два стоящих напротив зеркала создавали огромное пространство, обычный человек увидит только зеркала, зрячий – пройдет насквозь. Иногда Саше казалось, что такой огромный Центр для них четверых был велик. А иногда – что безнадежно мал. Настолько, что не оставлял пространства даже для дыхания.