Последнее, о чем думала сейчас Саша, – ее обожженные мумии. Нет, кошмары ее не беспокоили. Или беспокоили, но точно не сегодня.
– Нет, дело не в кошмарах. Слушай, мне нужно тебе сказать…
И все, и дальше слова не идут, и приходится делать усилие даже для того, чтобы сделать вдох. Саша чувствовала себя бесконечно усталой и такой же бесконечно потерянной. Она провела свободной рукой по лицу, надеясь отогнать отвратительную дурноту.
Грин спросил очень тихо, как всегда всецело на нее настроенный, он ловил ее состояния легко, будто приемник, знающий ее частоту и охотно на нее реагирующий:
– Вот прямо сейчас? Еще даже не рассвет. Ложись хотя бы. Серьезно. Тогда поговорим.
Если я сейчас всерьез устроюсь рядом и позволю себе провалиться в это состояние, я так ничего и не скажу. Я так и буду бестолково мотаться от пункта «а» к пункту «б» и не сделаю ничего из того, что должна была. Испугаюсь, и этот паровозик дальше не поедет.
Саша качнула головой, накрыла их руки своей, сжала чуть крепче. Где бы уверенности взять, да на всех, и чтобы до конца хватило?
– Подожди. Сначала поговорим, хорошо? Просто… Гриша, я, кажется, сделала что-то не очень хорошее. Но прежде чем ты… Черт. Короче. Я не ищу себе оправданий, у меня их просто нет. Но просто стоять и смотреть я тоже не могу. Ты бы не стал тоже. И я понимаю, что ты ни о чем меня не просил. А на каком-то этапе даже просил этих вещей не делать.
Она не помнила, чтобы он когда-то смотрел на нее с таким удивлением, с таким вопросом в глазах. Чуть склонив голову, приоткрыв рот. Одни вопросы, ни одного ответа. Саша сама хотела бы знать хоть один из них, но все ее ответы как один были какими-то кусачими, печальными и неубедительными. Сейчас она сомневалась в каждом своем шаге. И не сомневалась одновременно. Она бы в пасть его отцу в змеиной ипостаси влезла, если бы ей сказали, что где-то там лежит жизнь Грина Истомина. Долгая и счастливая.
Он спросил все так же тихо, безуспешно пытаясь считать выражение ее лица:
– Саша?.. Что ты сделала?
Проще было сказать, чего она не сделала. Саша набрала побольше воздуха в легкие. Напомнила себе терпеливо, не в первый и, вероятно, не в последний раз за ее историю: первой всегда легче. И честной всегда легче. И если не жить честно, не быть честной в любви, в дружбе, а вперед всего – с самой собой, то как же тогда жить? И зачем, если лживая паутинка все равно завернется вокруг тебя и сомкнется удавкой на шее?
– Я пошла к Ною у тебя за спиной. И попросила его помочь тебе. И я помню, что меня об этом буквально никто не просил. Гриша, клянусь, я помню. Но он… великий? И единственный в своем роде. И пока он находится в зоне досягаемости… Слушай. Я должна была попробовать! Потому что он может невероятные вещи, ну почему он не сможет помочь тебе? – Саша торопилась, глотала слова, Саша спотыкалась, нелепо и жалобно. – Он сказал, что сможет помочь. Точнее, так. Он сказал, что вероятность успеха даже при его вмешательстве все еще ужасно мала. Но она ведь есть. Понимаешь? Она есть, и, может быть, он сможет что-то для тебя сделать. Но он… В общем, Ной сказал, что это только твое решение и…
Саше под его взглядом говорить было все тяжелее, эта необходимость продираться через его неотрывное внимание, и она избегала смотреть ему в глаза, позорно и беспомощно. Она едва ли могла поверить, что прошло столько времени, а она до сих пор панически боится быть отвергнутой.
– И ты можешь меня ненавидеть, можешь быть разочарованным, делай со мной что хочешь теперь. Но я бы жить с собой не смогла, если бы… если бы хотя бы не попробовала. И это вся правда, которую я могу тебе предложить. Возможность есть. Она крошечная и хромая на обе ноги. И да, это ритуалы на крови и по-настоящему темная материя. Но она есть. И ты должен об этом знать.
Он молчал долго, лицо – белое пятно в освещении уличного фонаря, он выглядел острее, и до Саши только что запоздало дошло, что последний приступ взял от него много и разговор даже не о крови, которая сочилась, кажется, из каждого сантиметра его тела, не о почти очистившемся от последствий его жара лице. Нет. Последний приступ взял много жизни. И Саша понятия не имела, сколько там еще осталось. Сколько для него еще осталось. Грин отнял руку осторожно, и Саша не посмела за ним последовать, она давала ему время.
– Знаешь, что меня с ума сводит больше всего во всей этой эпопее с поиском выхода из моей ситуации? – Он звучал так устало, краску из его голоса будто вывели, оставив серый, измученный долгой процедурой холст. – Все эти бесконечные напрасные надежды.
Саша затрясла головой, и она не знала, пытается она убедить его или пытается она убедить себя и кто здесь нуждается в убеждении. Возможно, что они оба.
– Но в этот раз… В этот раз он точно сказал, что…
Грин перебил ее мягко, и нет, убеждения, кажется, требовались все же не ему:
– Не обо мне же речь. Точнее, не только обо мне. Я со своей болью могу справиться, но меня тошнит от невозможности… Черт. Ты видела Марка? При любом разговоре, при любом крошечном намеке. В мои первые годы здесь Валли перепробовала все, и он каждый раз будто рождался заново. Тебя здесь не было еще, но послушай меня. Его каждый отказ, каждая нереализовавшаяся попытка убивала чуть больше. А Валли? Валли, которая нас, неблагодарных поросят, любила явно больше, чем мы заслужили. Она это как личное поражение воспринимает. Саша, а ты? И вот это, знаешь, самое страшное.
Саша куснула губу, снова тряхнула головой, не соглашаясь:
– Мы можем с этим справиться. Будь эгоистом. Серьезно. Это не обо мне, не о Валли и не о Марке. Это только о тебе. Это твоя жизнь, это твоя смерть. Это… Я была эгоисткой! Я влезла туда, куда не просили. Пошла против всего, о чем меня просили. Потому что мне невыносимо представлять мир, в котором нет тебя. И твоих историй. Мир, в котором я захожу в комнату и не могу просто до тебя дотронуться. И ты, может быть, не представляешь, насколько это темный, страшный и бессмысленный мир. Насколько ты меняешь наш мир: Валли, Марка – всех! Единым фактом своего присутствия. И знаешь что? Мне не стыдно. И я сделаю это еще сотню раз, просто чтобы знать, что крошечная возможность существует. И я влезу куда угодно, сделаю что угодно, сотворю любую мерзость. Если это даст тебе хотя бы тень шанса. Мне не стыдно, Гриша. И ты… ты о нас не думай. Мы с собой справимся. Ты подумай о себе. Пожалуйста.
Она задохнулась к концу фразы, и слова, каждое – горячее, крошечное и отчаянное, жгли ей рот и язык. Саша не собиралась отступать, не собиралась жалеть о сказанном. Грин снова молчал, и это было незнакомое молчание, пугающее, непохожее на него совершенно. Он вглядывался в ее лицо, и как это может быть тревожно – смотреть друг на друга в тишине. Он заговорил, но слова давались ему почти таким же трудом, как они давались Саше в самом начале.
– Это ведь очень темная материя. Я достаточно увидел этой стороны Сказки, чтобы знать, на что эта магия способна. Что, если это окажется хуже смерти?
Саша знала, что есть вещи хуже, чем смерть. Она в своей семье была последней выжившей. И она была зрячей, наделенной знанием. Она была там, когда колдуны крали жизни девушек. Конечно, были вещи хуже, чем смерть.
– Ты боишься?
Грин потер рукой висок – жест рассеянный, он будто был где-то очень далеко, и это «далеко» приводило Сашу в ужас, потому что каждый день он уходил все дальше. Однажды он уйдет так далеко, что они не смогут за ним пойти. Не смогут помочь найти дорогу домой.
– Конечно боюсь. – Он положил руку обратно на одеяло, и Саша осторожно обвила пальцами его запястье, он не отстранился, но застыл, неподвижный, будто деревянный. Саша сжала его руку чуть сильнее и дала ему продолжить. – Кто не боится умирать, правда? Все это страшно. Пробовать страшно, умирать страшно, и риски ужасают. Даже если это шанс. Разве становится от этого менее страшно? Подожди, не говори ничего. Я об этом подумаю, хорошо? Обещаю. Потому что ты права, другой такой возможности может и не быть. Ной на самом деле пока единственный человек, который может гарантировать хотя бы крошечную вероятность успеха. А это бо́льшая роскошь, чем я мог рассчитывать получить.
Саша слушала его молча, пальцы чертили линию вокруг запястья, и он все еще был здесь, теплый, осязаемый, сильный. Она часто спрашивала себя, как у него не ломило кости носить в себе столько внутреннего жара? Он весь состоял для нее из множества невероятных парадоксов, каждый из которых ей нравился.
– Только пообещай мне, ладно? Не ходи туда один. Если ты вдруг решишься, позволь мне пойти с тобой. Или возьми Марка. Мы вдвоем пойдем, честное слово. Как тебе угодно. Но прошу тебя, не ходи туда один, я не хочу, чтобы ты был с этим один, это… ужасно несправедливо.
В какой-то момент она твердо решила, что будет здесь. Что она никогда не позволит ему уйти одному. Знала, что Мятежный будет рядом тоже. Потому что, если Грину будет страшно или если ему будет больно, он не будет в этом один.
Я буду от тебя любую боль, любую тьму, любой страх отводить до последнего. Слышишь? Буду смеяться до слез. Потому что где смех, там жизнь. И я выиграю для тебя столько секунд, минут, часов, сколько смогу. Создам столько моментов. Подожди, подожди, ты увидишь! Ты никогда не будешь один. Никто больше не будет. Обещаю.
Его бледность переставала быть фарфорово-ослепительной и все больше становилась болезненной. И Саше было так чертовски жаль. Она наступала себе на горло тут же. Никакой жалости. Между нами не будет никакой жалости.
Грин потянул ее на себя, когда их лица оказались напротив, доверчиво потерся носом, и напряжение развалилось, рассыпалось на кусочки. Саша обнаружила себя будто на облаке, тепло и воздушно, и она теперь знала, как ведет себя небо, когда драконы улыбаются.
– Куда я без вас пойду? Будет странно заявиться без предупреждения. Едва ли он помнит мое лицо. Поверь, я сам не хочу остаться с этим один.