Хикеракли задумчиво ущипнул заложницу за перо.
— А давай прямо, гныщ косматый, м? Раньше ты такого не творил. Чего осмелел вдруг?
— Твоего ли это ума дело?
— Я думал, ты человек практичный, — проигнорировал его Хикеракли. — Но время идёт, объект сбежал, а ты тут со мной возишься, да без ножичка. Выходит тебе, аки его сиятельству, просто злобу спустить надо? Вот уж разочарование.
Гныщевич хмыкнул, прямо как любил порой хмыкать сам Хикеракли.
— Тебе не понять, зеленовласка.
— На пальцах объясни.
— На пальцах? — Гныщевич остановился и скрестил руки на груди. — А почему нет? За спиной-то у тебя, если что, тупик. Объясняю просто, наглядно. Когда мне раньше до кого дело было, то как до ресурса, la ressource, смыслишь? Это не личное, это общественное, на судьбу отдельного человека мне плевать. А тут другое.
— Обидели тебя, что ли? Тебя?
— Вроде того, — снова сорвался на угрожающий шаг Гныщевич. Хикеракли соображал быстро.
— Не тебя. Дружка твоего.
— Вроде того.
— И ты, значит, вместо того чтобы дружка утешать, предпочёл меня колотить?
Гныщевич затормозил, и лицо его дёрнулось.
— Дружка не утешишь.
— Прибили, выходит?
— Не прибили, quelle absurdité. Говорил же, ты не поймёшь.
К чести Гныщевича будет сказано, когда шляпа прилетела ему в руки, ему хватило реакции её поймать. Скрыть недоумение — не хватило.
— Если не прибили, значит, утешить можно. Которого из дружков?
Объяснял Гныщевич чрезвычайно связно, только французских словечек Хикеракли не понимал. Но картинка всё равно рисовалась простая и понятная: утомившись от наглости малолеток, некоторые старшекурсники решили, что настало время ответного удара. Выданное графу Метелину («не абы кому, графу, mort et damnation!») наказание только укрепило их веру в то, что ответно ударить возможно. Но следовать за префектом было не с руки, и они решили, что называется, провернуть нечто особенное: выловили в каком-то закутке Плеть («и нашли же, мерзавцы, как-то без меня!») и покрасили ему косу.
Хикеракли расхохотался на всю Академию.
— Недаром, недаром они нам старшие, — кое-как проговорил он, — старые, мудрые! Умней и меня, и тем более тебя. Это уж точно агрессией не назовёшь, это шутка, что называется, сугубая!
Хохот его захлебнулся от злой, но скорее обидной, чем болезненной оплеухи.
— Conard, — процедил Гныщевич, — ты знаешь, что такое для тавра коса?
— Знаю-знаю, ваша честь, то же, что для пихта — волосы на ногах, гордость и вернейшая любовница. И что?
— И то, что есть нюанс. Плеть — общинный. Его в город только на тех основаниях и выпустили, чтоб чист был и безгрешен. Раз такое оскорбление получил всему таврскому народу…
— Не видать ему волюшки?
— Не видать ему жизнишки, — сумрачно передразнил Гныщевич.
Хикеракли задумчиво уставился на лепнину.
— Дай-ка я, уважаемый, по полочкам разложу. Я человек простой, мне не понять, но попробую мыслить конкретно. Как бы ты там ни дра-ма-ти-зи-и-и-ро-вал, дружок твой нынче — в какой-никакой опасности. А ты, выходит, тратишь время ваше бесценное на кровавую месть виновным и невиновным? Не пришло в голову ему, скажемте-с, помочь?
— Ты человек простой — и тупоголовый в придачу. Как ему поможешь? У него своя честь.
— Честь не перечесть… честь у всех своя. Когда через неё переступают, потом обычно становится лучше, а когда переступить не могут, потом и не оберёшься.
Гныщевич посмотрел на Хикеракли с сомнением. Шляпу свою он по-прежнему держал в руках — нерешительно так, не совсем по-гныщевичевски.
— Косу ему даже и не отрезали, — обольстительно пропел Хикеракли, — так, помарали чуток. Бывает, бывает. Верно? А значит, ежели дело в гневе общинном, может пересидеть, спрятамшись. Если спрячется.
— Справедливо, — неохотно признал Гныщевич.
— Но он не спрячется.
— Конечно, нет.
— И куда пойдёт отсвечивать?
— Туда, где есть шансы погибнуть славно. Где ему б и место, когда б не Академия. На бои.
Хикеракли присвистнул.
— Так они в самом деле есть? Что ни день, то новое, так сказать, открытие! — подойдя к Гныщевичу вплотную, он панибратски хлопнул того по плечу. — На бои тебе, родной мой, выходит, и дорога. Перехватишь быстро и ловко, аки шляпу, и не дашь погибнуть бесславно. Славной-то гибели, знаешь, не бывает.
— Это верно, — усмехнулся вдруг Гныщевич, но немедленно вновь помрачнел. — Ну перехвачу, ну выведу, а дальше мне с ним что делать? Прятаться ему некуда, у общины всё схвачено. Ночует при Порту. А я у себя в комнате общежитской, знаешь ли, не один. Cela ne colle pas.
— Никто не один. Сообразишь по обстоятельствам, ты парень сметливый.
Гныщевич окинул Хикеракли оценивающим взглядом, а потом решительно нахлобучил шляпу.
— Значит, так. Ты, раз такой умный и из себя весь душещипательный, идёшь со мной.
Хикеракли опешил.
— Совершенно не иду, помилуйте-с. У меня сразу два других дела есть.
— Идёшь, — Гныщевич категорично рванул его за плечо, — а по пути кумекаешь, как быть дальше.
— В Порт? Я человек простой, непортовый, меня туда не звали.
— Я зову, а вернее, в последний раз говорю тебе, что ты идёшь со мной, — Гныщевич не забыл свой ножичек, подобрал и привычным, оказывается, жестом сунул его за голенище. Хикеракли только вздохнул. Два других дела фигурой речи вовсе не были.
— И друг Плеть у тебя в переплёт попал, — проворковал он, нагоняя быстрый шаг Гныщевича, — и с другом Метелиным ты, говорят, рассорился — рассорился же, а? Один-одинёшенек во всём свете и остался.
— Зато ты у меня теперь есть, ненаглядный.
— Не я у тебя, а ты у меня.
Гныщевич вдруг сбавил шаг и развернулся с озарением на лице.
— Метелин — твоих лап дело? Он ведь после той promenade с тобой по казармам ко мне взрослым и мудрым вернулся. Ты подначил?
— А если и я?
— Зачем?
— А зачем он, дяденька, друзей моих притеснял?
Сие лаконичное объяснение Гныщевич вполне понял. Поджал губы.
— Со мной так просто не обойдёшься.
— Я ума только всё никак приложить не могу, — перешёл на шаг уже Хикеракли, — как ты, юный и глупый, в Академии отираться продолжаешь. Али многоуважаемый её глава и сам твоего ножечка боится? И секретарь Кривет нешто тоже?
— Я экзамены сдал, — горделиво отозвался Гныщевич. — Мне доступна литература на иностранных языках, впечатление производит отменное.
Эта детская гордость за свои достижения, так сказать, интеллектуальные выглядела нелепо и совершенно искренне. В Академии для портового мальчишки, взрощенного с некоторых пор таврами, жизнь была лёгкая, а потому, как оно и водится, скучная. Ему не хватало задач посложнее. Он и с Хикеракли-то заговорил голосом человеческим потому только, что тот подбросил сложную задачу аж дважды: сперва оказался в состоянии съездить по уху, потом сочинил всю эту (ему совершенно ненужную) аферу с Плетью. Это он, он, Гныщевич, был у Хикеракли как на ладони, а вовсе не наоборот.
А детская гордость в сочетании с детской же заботой о дурацкой шляпе была трогательной.
Два же других дела Хикеракли фигурой речи не были по-прежнему. И если одно из них являлось мероприятием, так сказать, увеселительным, без особого толку, то другое — другое имело наипрямейшее отношение к «другу его Метелину». И Скопцову. Было оно обещанным и запланированным их разговором, где Хикеракли-своднику полагалось всенепременно присутствовать вот уж двадцать минут как.
А раз двадцать минут как — то и что уж тут теперь поделаешь, чай не маленькие.
— За тобою теперь должок, — самодовольно бросил он немедленно ощерившемуся Гныщевичу, — да не за тавра твоего, не дёргайся. Сугубо финансовый. Ты мне сапоги попортил.
Глава 8. Январские ветры
Январь весь трещал под сапогами и крал дыхание. К назначенному месту Метелин пришёл раньше срока (просто не было мочи сидеть на месте), но перед дверьми ресторации развернулся, не решился мучить себя ожиданием — а ну как ещё напьётся до всяких разговоров, без того боязно, что не удержит себя в руках и…
И, собственно, что?
Раскидает пару столов в очередном заведении поприличней? Да кого уже этим удивишь. Нарвётся на санкции не только финансового характера? Да и это теперь уже было. Унизительно, мерзко, стойла, но в известном смысле даже душеполезно. В городе оно, конечно, не так, как в Академии — да в том и дело, что в городе оно не так! Это Академия различий не знает, а в городе он граф Метелин, в городе по-иному сложится.
Граф Метелин.
По документам — очень даже граф, очень даже Метелин. А по правде? Когда в детстве на отца ярился, мечталось: никакой он не графский сын, подкидыш, вон и волосы вправду черны до блеска, а отец его в дом взял по обещанию, клялся молчать и таить, но на совершеннолетие-то вызовет в кабинет, достанет из сундука ветхие пожелтевшие письма…
Объяснит, наконец, почему смотрит не в глаза, а пересчитывает пуговицы рубашки, трапезничает отдельно и, выезжая за город раз в сорок лет инспектировать чахнущее производство, не берёт с собой, сколько его ни упрашивай.
За город Метелин выехал сам, да так резво, что месяц потом прокутил в Столице. Родственник покойной матери навещал Петерберг, поддался уговорам, надумал показать шестнадцатилетнему Метелину настоящую, мол, светскую жизнь, которой отродясь, мол, в вашей припортовой дыре не было. Настоящая светская жизнь пошла к лешему со второго вечера, Метелин сбежал от родственников в трактирную комнатушку с видом на разбитую дорогу промеж полей.
И вернулся с позором к отцу, когда поиздержался, а столичные родственники отказались оказывать помощь — кроме той, которая поспособствует скорейшему отправлению обратно в Петерберг.
Метелин поёжился под порывом январского ветра, понял вдруг, что позабыл часы, а кружит заснеженными улицами уже давно — всяко теперь опаздывает. Ресторация для встречи была выбрана солидная, в аккуратном и солью покусывающем сапоги Конторском районе — сын генерала Скворцова может себе позволить. Хикеракли, взявшийся приглашение передать, ворчал, что уж в Конторском-то районе его услуги посредника возрастают в цене — но не всерьёз, конечно, просто набивался на дармовую выпивку. Мог не напоминать, Метелин проставил бы ему и так — без глупых хикераклиевских прибауток не ясно, как сыну генерала Скворцова в глаза смотреть.