И другой папиросы у вас, господин Твирин, нет, высмолили уже, вам без папирос всё утро не дышится. Ищите теперь, обирайте солдат, распорядитесь подать — вы же большой человек, вы и не о таком распорядиться можете!
Распорядились же пристрелить графа Тепловодищева — наслаждайтесь теперь.
Твирин отвернулся от неба, от снега, от Резервной Армии, что притрусила аж из Столицы на запах пролитой крови, и зашагал прочь.
Где-то на столе наверняка остались ещё папиросы.
Его окликнули, к нему обратились, у него спросили дозволения, от него ждали — указаний, объяснений, подтверждений, ободрений, вдохновений. Едва ли не смысла жизни — смысла смерти за Петерберг так точно.
Но ни лешего у него сейчас не было, даже папирос.
«И запомните хорошенько: ни лешего от вас не требуется! — метал ночью гневные взгляды Золотце. — Можете же вы хоть раз в жизни придерживаться намеченного плана? Это и не план, это лёд весенний — шаг вправо, шаг влево, и мы провалились. Отыграйте свою роль и на том уймитесь, мы вас тут все на руках носить будем, если вы в кои-то веки ничего не выкинете!»
«Мой друг, зачем же так, — качал головой граф Набедренных и сладчайшим голосом обращался к Твирину: — Это не план, это лёд весенний, а того точнее — музыка. Симфония, даже, пожалуй, симфония-кантата — у нас ведь предусмотрен не только оркестр, но и хор, и солисты. Не сомневаюсь, вы понимаете важность соотношения частей симфонии по тональности и темпу! Господин Золотце, как и все мы, просит вас лишь об одном — не разрушить ненароком хрупкое здание этой гармонии».
«Симфония, да, — задумчиво постукивал пальцами хэр Ройш. — Будьте уж любезны, выступите как по нотам. Партия ваша невелика, разучить успеете».
И следующие полчаса весь остальной Революционный Комитет так или иначе развивал метафору, но Твирину хватило и первых её черновиков.
Конечно, он понимал важность соотношения частей по тональности и темпу, конечно, он знал, как многое зависит от взятой ноты — он же сам нарёк своё проклятущее чутьё камертоном! Даже лёд — не весенний, ноябрьский — и тот был ему знаком. По ноябрьскому льду он прошёл от Тимофея Ивина к Твирину, и в декабре лёд окреп, но разве можно было хоть на мгновенье усомниться, что под ногами по-прежнему лёд?
А лёд не вечен — и иногда в Петерберге напоминает об этом как раз февраль.
На лестнице, ведущей с казарменной крыши, попадались плевки наледи — ощутив потерю равновесия, Твирин усмехнулся: сверзиться сейчас к лешему, свернуть шею, и столько вопросов разрешится!
Только Революционный Комитет опять останется недоволен: вот же тяга к импровизации, ну неужто нельзя было обождать до той самой своей партии?
Ждать недолго. Наверняка.
К лешему Твирин не сверзился и шею не свернул — но хорошенько приложился локтем, и локтем подлая боль не ограничилась, ринулась от ушибленного места прямо к сердцу. Этот момент оцепенения — совсем короткий, зато властный, вынуждающий терпеливо проследить за распространением импульса — словно парализовал Твирина.
Парализовал Твирина, вытряхнув из каких-то кладовок души Тимофея Ивина, которому в казармах делать нечего. И вообще, и уж тем более в день, когда перед ними выстраивается в грозные фигуры Резервная Армия — Тимофей Ивин и приблизительно не догадывался, как назвать эти построения и для чего они нужны. Твирину разъяснил генерал Йорб, но даже Твирину было под конец разъяснений сказано: «Не забивайте голову, Западной частью командовать буду я, у вас другие задачи».
У Тимофея Ивина в такой день была бы одна задача — вырваться из дома, из-под надзора непреклонных воспитателей, чтобы хоть что-то услышать, чтобы хоть что-то увидеть, чтобы не вспоминать потом до чинной старости, как во время подлинно исторических событий сидел взаперти и прилежно переписывал конторские книги.
Прилежный Тимофей Ивин мечтал обмануть судьбу, избавиться от конторских книг и непременно совершить что-нибудь значительное.
Если бы Тимофей Ивин только знал, если б знал…
А если бы и знал — куда ему понять! Твирин вот тоже не понимал до тех пор, пока Хикеракли не хмыкнул наигранно: «Поздравляю вас, господа! Сбылись чаянья и надежды — братоубийственная война таки стучится в наши ворота! Вернее, братоизводительная и, как бы её этак, братоголодомморительная, во! Пива? Водки? Шампанского для утончённых натур?»
Твирин отряхнул рукав, сморщившись в попытке распрямить локоть. Дурацкое его падение внимания не привлекло — по динамикам опять стреляли. В том была гнусная ирония: да лучше б привлекло! Лучше б увидели его наконец ничтожеством, пусть в мелочи — из малого большое складывается!
Он так боялся быть смешным, жалким, недостойным своей власти над Охраной Петерберга, так трясся за каждую деталь — из бутылок этих несчастных водку и бальзам украдкой выливал!
Чтобы ему верили.
И верили же: до того верили, что посрывали погоны и пристрелили члена Четвёртого Патриархата.
А теперь — братоубийственная война. Стучится в наши ворота.
Зато никаких конторских книг. Доволен, Тимофей Ивин? Полюбуйся на свершения, подавись подвигом — не зря жизнь прожил? Будет что вспоминать до чинной старости?
Тимофей Ивин, спрятавшийся в кладовках души, кусал губы и отводил взгляд. Твирин же ступил с лестницы на внутреннюю сторону казарм и холодно бросил первому подвернувшемуся капитану:
— Передайте по внутреннему радиоканалу, что я у себя. Ожидаю, когда противник предложит переговоры.
Свою партию следует отыграть как по нотам. Сочинители симфонии строги, но ещё взыскательней публика, занявшая лучшие места за казарменным кольцом.
Капитан — мрачный, небритый, с чернущими кругами под глазами — кивнул, но посмотрел вопросительно.
— Разрешите обратиться? В рядах Второй Охраны Южной части пресечены две попытки дезертирства. Требуется провести повторное внушение…
— Позже, — оборвал его Твирин. — Все распоряжения на случай дезертирства были отданы ещё два дня назад. Исполняйте, — и, не желая слышать «так точно», устремился к границе Южной части и Западной.
«Повторное внушение», леший. Вот же чудовищная в правдивости своей формулировка.
Господин Твирин, вы столько раз доказывали свою власть над умами и — того хуже — сердцами Охраны Петерберга! Так внушите им необходимость братоубийственной войны, ну что вам стоит.
Стоит? Камертона внутри, будь он четырежды проклят.
Камертон ведь улавливает, до чего солдатам отвратительна сама возможность сцепиться с Резервной Армией. Не с преступниками, не с нарушителями очередных пактов или границ, не с инородцами даже — с точно такими же росскими солдатами.
Но вы, господин Твирин, не переломитесь — уже не переломились, уже выговорили достаточно слов поперёк камертона, уже перекричали его вой. Целых два дня перекривали. Понадобится — будете кричать ещё.
Потому что это не ваша симфония. Вы свои таланты сочинителя продемонстрировали чуть раньше, спасибо, достаточно.
А впрочем, ложь: симфония и ваша тоже. Зачем же вы не слушаете имена, сыплющиеся из динамиков? Зачем столь старательно не пускаете их в свои размышления? Вам что-то не по нраву?
Но разве не вы это предложили?
«По крайней мере, на нас идёт всего одна армия, quelle aubaine!» — кривлялся Гныщевич.
«Наше счастье, что вчера нам стало известно о поражении другой», — хмурился Андрей.
«Я бы не назвал это «поражением»… — шелестел Скопцов. — Если верить бумагам… изъятым из штаба, Оборонительная Армия буквально уничтожена, я и не подозревал, что возможны такие потери личного состава, это же катастрофа…»
«Это, — тыкал в бумаги трубкой За’Бэй, — не вся катастрофа. А та только её часть, о которой своевременно доложили их штабу. Здравый смысл подсказывает, что погибших и пленных куда больше».
«Включая, собственно, сам штаб», — рассеянно замечал Приблев.
«Господа, ситуации на Южной Равнине мы посвятили всё вчерашнее срочное совещание, — фыркал хэр Ройш. — Меня куда больше занимает высказывание господина Мальвина — действительно, наше счастье, что нам стало известно. Вопрос в том, известно ли Резервной Армии».
«В Столицу должны были отправлят’ сообщения о начале масштабных боевых действий, — отвечал Плеть. — Я говорил об этом с генералом Каменнопол’ским, он уверен, что хотя бы в общих чертах они картину представляют».
«Командуй я одной росской армией, намеревающейся задушить вторую росскую армию, — хватался за винный бокал Золотце, — о печальной судьбе третьей росской армии я бы умолчал. А ну как солдаты огорчатся, боевой дух ещё растеряют».
Тут-то вы и не выдержали, господин Твирин.
«Это бесчестно до омерзения. Вчера, когда мы объявили солдатам о, как вы изволили выразиться, печальной судьбе, они всецело поддержали предложение траура по Оборонительной Армии — если бы вы были свидетелем этому отклику, господин Золотце, вы бы не смогли рассуждать столь хладнокровно. Случившееся имеет более чем принципиальное значение для Охраны Петерберга. Полагаю, и для Резервной Армии тоже».
«Даже наверняка, — деланно возвёл глаза к потолку Веня, дерзнувший явиться на совещание. — И потому командование Резервной Армии поступит мудро, если повременит с объявлениями. Я не знаток концепций боевого духа, однако некоторые вещи достаточны очевидны любому — вне зависимости от личной близости к казармам. Трудно блюсти траур по одной армии и желать дурного другой, есть в том нравственное противоречие. У вас, господин Твирин, идёт нынче полоса блистательно провальных решений — то расстреляете кого-нибудь не того, то траур закатите в самый неудачный момент…»
«Ваш цинизм неуместен. Я считаю нашим моральным долгом донести до солдат Резервной Армии эти сведения».
«Считайте как вам угодно, — пожал плечами Веня, — вот только возможностей для отправления ритуалов морального долга у вас никаких».
«Возможность пропорциональна силе желания», — огрызнулись вы тогда, господин Твирин.
А граф Набедренных, выпустив лиричное колечко дыма, улыбнулся: