«Пёсий двор», собачий холод. Том III (СИ) — страница 67 из 96

Где бы ни звучала пальба, все знали, что решалась судьба Петерберга на юге — там, где был Твирин. И Гныщевича это не смущало. А ведь если посудить, оба они на одно и то же претендовали — на солдатскую верность да уважение; однако же умудрялись не наступать друг другу на пятки. Был у Твирина свой особый charme, который Гныщевич хватать не пытался, а у Гныщевича зато имелся здоровый метаболизм.

Вечер и ночь прошли в лихорадке, так что сегодня утром Петерберг валялся в тяжёлом похмелье. На ногах остались лишь трезвенники да те, кто по природе своей был крепок. И ещё самые увлечённые: не далее как полчаса назад под окнами Гныщевича протрезвонила, прости леший, карета с шестёркой лошадей, содержащая в себе графа Набедренных и Веню. Они не то затеяли утренний променад, не то завершали ночной; граф поклялся, что днём будет в своём уме и в состоянии прочесть торжественную речь. По какой такой прихоти он раздобыл карету, шестёрку лошадей и, видно, доброго картографа, способного проложить по Петербергу для кареты маршрут, — одному лешему и ведомо.

«Да чего тут гадать, — пробурчал тогда За’Бэй. — Известно, по какой прихоти».

Гныщевич только хмыкнул.

«И ведь не скажешь, что укатил с вином да беспутными девками. И вино-то у него шампанское, и девки… какие-то не такие».

За’Бэй рассмеялся. Он не был трезвенником, зато крепостью как раз таки по природе своей отличался завидной. Гныщевич столкнулся с ним под утро возле временного штаба внутреннего патруля, куда господин За’Бэй явился в поисках полезного дела.

Не сиделось человеку на месте, никогда не сиделось. И в комнате их общежитской он почти не ночевал (что искупал раз в две недели громкими попойками), и теперь, уже после революции, постоянно болтался незнамо где. С людьми. Прям как Хикеракли, только Хикеракли вечно норовил залезть в душу, а на лбу у него отпечатывались какие-то глубочайшие выводы, а За’Бэй просто закатывал широкие рукава. В общем, Гныщевич его встретить был рад.

А дел сыскалась уйма. L’engagement de l'artillerie был очень коротким, но когда это размер имел первоочерёдное значение? Две минуты — тоже немного, но Резервной Армии для сдачи Твирин выделил лишь их. А до того — ещё меньше выделил армии своей, петербержской, чтобы под свист и грохот разобраться, палим мы в ответ или всё-таки не палим. Выдумал давать из всех орудий «по ногам», рявкнул, что с духом собираться надо быстрее, а то ни лешего от Петерберга не останется. Надо заметить, что все чины, имеющие доступ ко внутреннему радиоканалу, успели высказать всё, что они по этому поводу думают. Да, орудия были предварительно налажены, залп был подготовлен.

Но когда это подготовка означала непременное намерение?

Меньше (хотя кто ж считал?) чем за две минуты артиллеристам пришлось вернуться на позиции, если кто гулял, примириться с мыслью о том, что залп действительно будет, прицелиться и навострить уши на финальную команду. И ведь справились! Это была самая короткая война в истории. И самая бескровная.

И без Гныщевича.

Зато после он всем люб да дорог оказался. Твирин, раздав свои приказы, слёг не то с горячкой, не то от экстаза — autrement dit, плюнул на бразды. Но пока одни взводы храбро маршировали к петербержским казармам с белыми флагами навытяжку, другие не менее храбро палили. Из артиллерии — по городу, из ружей — по спинам своих соратников. Или своих артиллеристов. Или просто абы куда.

В общем, запутались ребята в себе.

Петерберг помог распутаться, открыв новоиспечённым пленным ворота. Тут уж, конечно, случился ажиотаж, будто в лавке мясной в привозной день. А ведь, казалось бы, взрослые мужики.

У Гныщевича в Северной части в этом смысле имелась своя spécificité régionale. Поскольку именно там случился единственный взрыв, доковылявший до рядов Резервной Армии, солдаты её заразились ожидаемой паранойей. Боялись, болезные, что Петерберг себе же под бочок бомбу подложит, желая их всех непременно истребить. И тут же, на севере, командование в Резервной Армии было самым скудным, поэтому и внутренние перестрелки солдат получились самыми жестокими. Плюс целый батальон противника героически сбежал в направлении Межевки. Грабить родимый метелинский завод, не иначе.

Но это было ещё не веселье — настоящая festivité началась, когда солдаты Резервной Армии начали вступать в распахнутые ворота.

Как бы это ни выглядело со стороны, в действительности большинство из них были живы и целы, по которой причине занимали в этом мире некоторую площадь. Девать их было решительно некуда — у Гныщевича руки отвалились самостоятельно разоружать, прохлопывать на предмет диверсий, украшать кандалами (а потом, когда те закончились, верёвками) и направлять в камеры. Он, конечно, это делал не один, но ведь и в обороне кого-то оставить было нужно! А тут ведь главное не потерять момент — ясно же, что противник сдаётся, запаниковавши, но может вообще-то и успокоиться, и опомниться, и учинить акцию неповиновения, аки девица младая. Хотя казалось бы — пришёл сдаваться, так сдавайся уже, чай не убьём.

Убивать и не планировали (потому что вообще не планировали, что делать в случае успеха), но быстро выяснилось, что противник прекрасно справляется с этим делом и сам. Согнанных в камеры солдат нужно было хотя бы поить (согреются-то теплом тел, да и от голода за день никто ещё не умирал). Это, естественно, целых.

Но была ещё куча раненых. Не такая большая, как в летописных войнах, но на наш век хватит. От раненых Гныщевич впервые несколько опешил: вроде бы и полагается к ним проявлять сострадание, это создаёт тебе хороший image в глазах интересующихся. С другой стороны — а зачем? С третьей — так не добивать же их собственными прикладами? Вот ещё, силы тратить. В общем, раненых Гныщевич запихал в отдельный барак, после чего вернулся к радиоустановке — искать мудрости коллег.

Выяснилось любопытное. Во-первых, со своей долей страждущих Гныщевич умудрился справиться первым. В Южной части, у Мальвина, всё-таки развязалась активная перестрелка между Резервной Армией и Охраной Петерберга. В Восточной, у Плети, всё было наиболее спокойно, но Плеть по привычке своей никуда не спешил (нетрудно было представить, как пленники входят в его камеры, выстроившись по двое). В западной, твиринской части командовал генерал Йорб, пренебрегший теперь радиосвязью.

Во-вторых, мнения относительно раненых тоже разделились. Мальвин коротко порекомендовал их «не жалеть». Плеть не менее коротко заявил, что исцелят’ раны — долг любого воина. Твирин молчал, но Гныщевич ничуть не сомневался в том, что его представления о солдатской чести распространяются на всех.

По этому поводу он пожал плечами и отрядил пяток солдат да пару десятков Второй Охраны на поиски беглого батальона. Не бросать же завод на произвол судьбы!

Вся ночь ушла на последовательную конфискацию несметного числа пожитков, кои Резервная Армия притащила под стены Петерберга ради осады. Палатки, кони, обозы с едой. Оружие и орудия, конечно. В одной из палаток обнаружилась также кучка испуганных девиц, которым явно сулили вовсе не залпы по ногам, а в другой — два генерала и три полковника. Они прострелили себе виски, причём один явно сопротивлялся.

Подобная vaillance Гныщевича изумляла. Ладно, напали; ладно, сдались ради сохранения шкур и нервов; но зачем же головы себе дырявить? В прогулке по лагерю противника его сопровождал сам генерал Стошев — проявивший, кстати, во время осады впечатляющую смётку, а во время пленения — навыки укладывания врагов аккуратными и ergonomique стопками.

«Что вам неясно? — хмуро буркнул Стошев. — Они не сумели справиться со своими солдатами, вот и…»

«Вы, мой друг, тоже не сумели, однако не валяетесь у себя в кабинете в красной лужице».

«Не валяюсь и не буду. Это Йорб с вашим Т-твириным, — слово «Твирин» он всегда выплёвывал, — пытаются ввести в Охране Петерберга такую моду. Ну уж нет. Если ты ошибся, вынести себе мозги — худший способ хоть что-то поправить. Нужно жить, принимать вину и исправлять содеянное».

«Вы не солдат, — покачал головой Гныщевич, после чего лучезарно улыбнулся. — Мне это нравится».

Стошев проворчал что-то о том, что, мол, об этом-то он всю жизнь и мечтал, и забыл о Гныщевиче, погрузившись в извлечение из мёртвых вражеских генералов их документов. Он из всей четвёрки бывших командующих Охраны Петерберга принял позорное падение наиболее здравым образом: стукнул кулаком по столу, выругался через зубы и вернулся к своим делам.

Это Гныщевичу тоже нравилось.

У Резервной Армии остались и другие командующие, пусть бы и чинами пониже, но Гныщевич предпочёл им набитые снаряжением обозы. Когда забрезжило утро, он сообразил, что не спит уже заметно более суток, однако намеревается продолжать в том же духе и далее. С ранеными (теми из них, кто ещё не откинул копыта) всё же следовало разобраться, и Гныщевич направил свои шпоры к Скопцову, ибо кому ещё заведовать в этом городе исцелением пострадавших?

Скопцов всю недолгую осаду просидел во временном штабе внутригородских патрулей — те нынче, ясное дело, усилились. Наверное, соломинку тянул или вроде того — никак иначе это magnifique назначение Гныщевич объяснить себе не мог. Скопцов и патрули? Даже мальчику Приблеву сыскалось дело по натуре — он восседал на складах, куда спешно свезли все ценные ресурсы вроде керосина и провианта, что не стали раздавать прежде срока. Осада-то могла и настоящей оказаться, так что кое-какие запасы следовало придерживать руками Революционного Комитета самолично.

Как бы то ни было, Скопцов и патрули. Но, что важнее, Скопцов и городские врачи. Врачи, собственно, к подходу противника были мобилизованы в казармы, а стоило залпам затихнуть, ринулись они к петербержцам. Вполне оправданно: вышагивая к штабу патрульных по Конторскому, Гныщевич внимательно изучил целый квартал, развороченный снарядами. Алмазы и те после взрыва выглядели грациозней. И там почти не было жертв. А тут были, и весьма неаппетитные.

Гныщевич даже позволил себе отклониться от маршрута и быстренько удостоверился в том, что дом мальчика Приблева не пострадал. Развороченный квартал был с ним совсем рядом.