Отбыв свою повинность, капитан, я собрался восвояси. Понятно, ей хотелось, чтобы я не уходил так скоро. Но я сказал:
– У всего своя цена, сударыня. Рюмочка стоит два су, а две рюмочки – четыре су.
Она отлично поняла, что я прав, и сунула мне в руку маленький наполеондор в десять франков. Не очень-то подходящая эта монетка: в кармане она болтается, а если штаны неважно сшиты, ее находишь в сапогах, а то и совсем не находишь.
Я рассматриваю эту желтую облатку, думая об этом, а она смотрит на меня, краснеет и спрашивает – ее обмануло выражение моего лица:
– Что же, по-твоему, этого мало?
Я отвечаю:
– Не совсем так, сударыня, только если вам все равно, я предпочел бы две монеты по пяти франков.
Она дала мне их, и я ушел.
И вот это тянется уже полтора года, капитан. Я хожу к ней каждый вторник вечером, когда вы разрешаете мне отпуск. Так она и предпочитает, потому что ее прислуга уже спит.
Но вот на прошлой неделе я расклеился, и пришлось мне понюхать госпиталя. Наступает вторник, выйти нельзя, и я прямо-таки грызу себе ногти из-за этих десяти кружочков к которым уже привык.
Мне думалось: «Если к ней никто не пойдет я пропал Она наверно, возьмет себе артиллериста». И это взбудоражило меня.
Тогда я попросил позвать Помеля, моего земляка, и рассказал ему обо всем деле:
– Ты получишь сто су, и мне сто су, ладно?
Он соглашается и уходит. Я все ему объяснил как следует. Он стучит; она отпирает и дает ему войти, не посмотрев ему в лицо и не заметив, что это другой.
Вы понимаете, господин капитан, все драгуны похожи друг на друга, когда они в касках.
Но вдруг она обнаруживает это превращение и сердито спрашивает:
– Кто вы такой? Что вам надо? Я вас не знаю.
Тогда Помель объясняется. Выкладывает, что я нездоров и прислал его в качестве заместителя.
Она смотрит на него, также заставляет побожиться в сохранении тайны, затем соглашается принять его; сами понимаете, Помель тоже ведь недурен собой.
Но когда этот негодяй вернулся, он не пожелал отдать мне мои сто су. Будь они для меня, я ничего бы не сказал, но ведь это отцовские деньги, и тут уж было не до шуток.
Я ему говорю:
– Поступки твои неприличны для драгуна; ты позоришь мундир.
А он замахнулся на меня, господин капитан, говоря, что за такую тяжелую повинность надо получать вдвое.
Каждый судит по-своему, не так ли? Тогда нечего было ему соглашаться. Я и ткнул его кулаком в нос. Остальное вы знаете.
Капитан д'Англемар смеялся до слез, рассказывая мне эту историю. Но и он взял с меня клятву сохранить тайну, за которую ручался солдатам.
– Главное, не выдавайте меня; храните все это про себя, обещаете?
– О, не бойтесь. Но как же, в конце концов, все это уладилось?
– Как? Держу пари, не угадаете… Мамаша Бондеруа оставила обоих драгун, назначив каждому особый день. Таким образом все остались довольны.
– О, она очень добрая, очень добрая!
– А старикам родителям обеспечено пропитание. И нравственность не пострадала.
ВАЛЬДШНЕП
Престарелый барон де Раво в течение сорока лет слыл королем охотников в своей округе. Но последние пять-шесть лет паралич ног приковал его к креслу; он мог стрелять только голубей из окна гостиной или с высокого крыльца своего дома.
Остальное время он читал.
Это был приятный собеседник, сохранивший немалый запас остроумия прошлого века. Он обожал шаловливые анекдоты, а также рассказы о подлинных происшествиях, случившихся с окружающими его людьми. Не успевал приятель войти к нему, как барон уже спрашивал:
– Ну, что нового?
Выпытывать он умел не хуже судебного следователя.
В солнечные дни барон приказывал катать себя перед домом в широком кресле, вполне заменявшем ему кровать. Слуга, находившийся позади него, держал ружья, заряжал их и подавал своему господину; другой слуга, сидевший в кустах, выпускал голубей – через неравные промежутки времени, чтобы барон не знал об этом заранее и был все время настороже.
С утра до вечера стрелял он быстрых птиц, приходя в отчаяние, если случалось промахнуться, и смеясь до слез, когда подстреленный голубь падал отвесно или вдруг начинал смешно кувыркаться в воздухе. Тогда барон оборачивался к слуге, заряжавшему ружья, и говорил, задыхаясь от радости:
– Этот готов! Ты видел, Жозеф, как он падал?
И Жозеф неизменно отвечал:
– О, господин барон им спуску не дает!
Осенью, в сезон охоты, он, как и встарь, приглашал к себе друзей и любил прислушиваться к ружейным выстрелам, раздававшимся вдали. Он вел им счет и бывал счастлив, когда они учащались. А вечером требовал от каждого охотника правдивого рассказа о проведенном дне.
И за обедом они просиживали у барона часа по три, рассказывая об охоте.
Необыкновенные и невероятные были те приключения, которыми охотники тешили свой хвастливый нрав. Некоторые рассказы были не новы и повторялись ежегодно. История кролика, по которому маленький виконт де Бурриль дал промах в собственной прихожей, ежегодно заставляла охотников все также умирать со смеху. Каждые пять минут новый оратор говорил:
– Слышу: «Бирр! Бирр!» – и великолепный выводок взлетает в десяти шагах от меня. Я целюсь: «Пиф! Паф!» И на моих глазах они падают дождем, настоящим дождем. Целых семь штук!
И все, удивляясь, но доверяя друг другу, приходили в восторг.
В доме существовал один старый обычай, называвшийся «рассказом вальдшнепа».
Во время пролета вальдшнепа – короля дичи – за обедом ежедневно совершалась одна и та же церемония.
Барон обожал эту несравненную птицу, и у него подавали ее всякий вечер; при этом каждый гость съедал по целой птице, но их головки принято было оставлять на блюде.
И вот барон, священнодействуя, словно епископ, приказывал подать тарелку с жиром и старательно вымазывал им драгоценные головки, держа их за кончик тонкой иглы, служившей им клювом. Возле него ставили зажженную свечку, и все умолкали в напряженном ожидании.
Затем он брал одну из приготовленных таким образом головок, насаживал ее на булавку, втыкал булавку в пробку, придавая всему этому равновесие с помощью тоненьких палочек, положенных крест-накрест, и осторожно водружал это приспособление – нечто вроде турникета – на горлышко бутылки.
Гости громко считали хором:
– Раз, два, три!
И толчком пальца барон заставлял быстро вертеться эту игрушку.
Тот из гостей, на которого, остановившись, указывал длинный острый клюв вальдшнепа, становился обладателем всех головок – изысканного блюда, возбуждавшего зависть соседей. Он брал их одну за другой и поджаривал на свечке. Жир трещал, зарумянившаяся кожа дымилась, и избранник судьбы грыз жирную головку, держа ее за клюв и шумно выражая свое удовольствие.
И каждый раз обедавшие поднимали бокалы и пили за его здоровье.
Покончив с последней головкой, избранник должен был по повелению барона рассказать какую-нибудь историю, чтобы ею вознаградить лишенных лакомого блюда.
Вот некоторые из этих рассказов.
ЭТА СВИНЬЯ МОРЕН
М. Удино
ГЛАВА I
– Друг мой, постой, – сказал я Лябарбу, – ты только что опять произнес: «Эта свинья Морен». Почему, черт возьми, я ни разу не слыхал, чтобы, говоря о Морене, не называли его свиньей?
Лябарб, ныне депутат, вытаращил на меня глаза:
– Как, ты не знаешь истории Морена, и ты из Ля-Рошели?
Я признался, что не знаю истории Морена. Тогда Лябарб потер руки и начал рассказ.
– Ты ведь знал Морена и помнишь его большой галантерейный магазин на набережной Ля-Рошели?
– Да, помню.
– Отлично. Так вот в 1862 или 1863 годах Морен отправился на две недели в Париж, может быть, ради удовольствия или ради некоторых похождений, но под предлогом запастись новым товаром. Ты знаешь, что значит для провинциального торговца провести две недели в Париже. От этого огонь зажигается в крови. Каждый вечер какие-нибудь зрелища, мимолетные знакомства с женщинами, непрерывное возбуждение ума. Тут теряют рассудок. Ничего уже не видят, кроме танцовщиц в трико, декольтированных актрис, полных икр, пышных плеч, и все это – стоит только руку протянуть, а между тем нельзя, невозможно прикоснуться. Едва удается разок-другой отведать какого-нибудь блюда попроще. И приходится уезжать все еще раззадоренному, с возбужденным сердцем, с непреодолимой жаждой поцелуев, которые только пощекотали вам губы.
Морен находился именно в таком состоянии, когда взял билет до Ля-Рошели на экспресс, отходивший в восемь сорок вечера. Взволнованный и полный сожаления, прохаживался он по большому вестибюлю Орлеанской железной дороги и вдруг остановился как вкопанный при виде молодой женщины, целовавшей старую даму. Она приподняла вуалетку, и Морен в восхищении пробормотал:
– Черт возьми, какая красавица!
Простившись со старушкой, она вошла в зал ожидания, и Морен последовал за нею; затем она прошла на платформу, и Морен снова последовал за нею; потом она вошла в пустое купе, и Морен опять-таки последовал за нею.
С экспрессом ехало мало пассажиров. Паровоз свистнул, поезд тронулся. Они были одни.
Морен пожирал ее глазами. На вид ей было лет девятнадцать-двадцать; это была белокурая, рослая, со смелыми манерами молодая особа. Укутав ноги дорожным пледом, она вытянулась на диванчике, собираясь спать.
Морен спрашивал себя: «Кто она?» – и тысячи предположений, тысячи планов мелькали в его голове. Он говорил себе: «Столько ходит рассказов о приключениях на железных дорогах. Быть может, и мне предстоит одно из таких приключений. Кто знает? Удача приходит так внезапно. Быть может, достаточно только быть смелым. Ведь сказал же Дантон: „Дерзайте, дерзайте, всегда дерзайте“? Если не Дантон, так Мирабо. В конце концов это неважно. Да, но у меня-то как раз не хватает смелости, вот в чем загвоздка! О! Если бы знать, если бы можно было читать в чужой душе! Держу пари, что мы ежедневно, не подозревая, проходим мимо блестящих случаев. А ведь ей было бы достаточно сделать всего лишь движение, намекнув, что она только и ждет…»
И он принялся строить планы, которые могли бы привести его к победе. Он представлял себе начало знакомства в рыцарском духе: мелкие услуги, которые он окажет спутнице, живой, любезный разговор, который закончится объяснением, а оно, в свою очередь… тем самым, что ты имеешь в виду.
Между тем ночь проходила, а очаровательная девушка продолжала спать, пока Морен обдумывал, как произойдет ее падение. Рассвело, и вскоре солнце бросило с далекого горизонта первый луч, длинный и яркий, на спокойное лицо спящей.
Она проснулась, села, взглянула в окно на просторы полей, затем на Морена и улыбнулась улыбкой счастливой женщины – ласково и весело. Морен вздрогнул. Сомнений быть не могло, улыбка предназначалась ему; она была тем скромным приглашением, тем желанным знаком, которого он так долго ждал. Эта улыбка означала: «До чего вы глупы, до чего вы наивны, какой вы простофиля, если торчите, как пень, на своем месте со вчерашнего вечера. Взгляните-ка на меня: разве я вам не нравлюсь? А вы сидите всю ночь наедине с хорошенькой женщиной, как дурак, не осмеливаясь ни на что».
Она продолжала улыбаться, глядя на него, начала даже смеяться, а он растерянно подыскивал подходящую фразу, старался придумать подходящий комплимент или хоть несколько слов, все равно каких. Но ничего не находил, ровно ничего. Тогда с дерзостью труса он подумал: «Будь что будет – рискну». И вдруг, не говоря ни слова, ринулся вперед, простирая руки и алчно выпятив губы, схватил ее в объятия.
Одним прыжком девушка вскочила, испуская вопли ужаса, крича: «Помогите!» Она распахнула дверцу купе, звала на помощь и, перепуганная до безумия, пыталась выпрыгнуть, в то время как ошалевший Морен, уверенный, что она выбросится на рельсы, удерживал ее за юбку и восклицал, заикаясь:
– Сударыня… О! Сударыня!
Поезд замедлил ход и остановился. Двое служащих бросились на отчаянные призывы молодой женщины, которая упала к ним на руки, пролепетав:
– Этот человек хотел… хотел… меня… меня…
И она лишилась чувств.
Поезд находился на станции Мозе. Дежурный жандарм арестовал Морена.
Когда жертва его грубой выходки пришла в себя, она дала показания. Власти составили протокол. И несчастный торговец только к вечеру добрался домой; его привлекли к ответственности за оскорбление нравственности в общественном месте.
ГЛАВА II
В то время я был главным редактором газеты «Светоч Шаранты» и виделся с Мореном каждый вечер в Коммерческом кафе.
На следующее утро после своего приключения он пришел ко мне, не зная, что делать. Я не скрыл от него своего мнения:
– Ты просто свинья. Так себя не ведут.
Он плакал; жена его побила; он уже видел, как торговля его приходит в упадок, обесчещенное имя забрасывают грязью, а возмущенные друзья перестают ему кланяться. В конце концов мне стало жаль Морена, и я позвал своего сотрудника Риве, веселого и находчивого малого, чтобы узнать его мнение на этот счет. Он посоветовал мне переговорить с прокурором – одним из моих друзей. Я отправил Морена домой, а сам пошел к этому чиновнику.
Я узнал, что оскорбленная девушка – мадемуазель Анриетта Боннель, ездившая в Париж за дипломом учительницы; у нее не было в живых ни отца, ни матери, и она проводила каникулы у дяди и тетки, скромных буржуа в Мозе.
Положение Морена осложнялось тем, что дядя подал в суд. Прокурорский надзор соглашался прекратить дело, если жалоба будет взята обратно. Этого-то и следовало добиться.
Я возвратился к Морену и застал его в постели, больного от волнения и горя. Жена, костлявая, рослая, разбитная баба, ругала его беспрерывно. Она провела меня в комнату, крича мне прямо в лицо:
– Пришли полюбоваться на эту свинью Морена? Вот он, голубчик!
И она стала перед кроватью, подбоченившись. Я объяснил положение вещей, и Морен взмолился, чтобы я разыскал эту семью. Поручение было щекотливое, тем не менее я взялся его исполнить. Бедняга не переставал твердить:
– Уверяю тебя, что я ни разу не поцеловал ее, ни разу. Клянусь тебе!
Я ответил:
– Это не меняет дела, все равно ты свинья.
Затем я взял тысячу франков, которые он передал мне для расходов по моему усмотрению.
Однако, не решаясь отправиться один к родственникам девушки, я попросил Риве сопровождать меня. Он согласился при условии, что мы выедем немедленно, так как на другой день вечером у него было спешное дело в Ля-Рошели.
Два часа спустя мы звонили у двери деревенского домика. Нам открыла красивая девушка. Вероятно, это была она. Я тихонько сказал Риве:
– Черт возьми, я начинаю понимать Морена!
Дядя, господин Тоннеле, оказавшийся как раз подписчиком «Светоча» и нашим горячим политическим единомышленником, принял нас с распростертыми объятиями, приветствовал, радостно жал руки в восторге от того, что видит у себя редакторов своей газеты. Риве шепнул мне на ухо:
– Я думаю, что дело этой свиньи Морена нам удастся уладить.
Племянница удалилась, и я приступил к щекотливому вопросу. Я намекнул на возможность скандала и указал на неминуемый ущерб, который причинила бы девушке огласка подобного дела: никто ведь не поверит, что все ограничилось только поцелуем.
Дядюшка, очевидно, колебался, но ничего не мог решить без ведома жены, которая должна была вернуться только поздно вечером. Внезапно он воскликнул с торжеством:
– Постойте, мне пришла в голову превосходная мысль: я оставлю вас у себя. Вы оба у меня пообедаете и переночуете, а когда приедет жена, я надеюсь, мы поладим.
Риве сначала воспротивился, но желание вызволить из беды эту свинью Морена заставило и его согласиться принять приглашение.
Дядя встал, сияя, позвал племянницу и предложил нам погулять по его владениям, прибавив:
– Серьезные дела-на вечер.
Риве завел с ним разговор о политике Я же очутился вскоре в нескольких шагах позади них рядом с девушкой Она поистине была очаровательна, да очаровательна!
С бесконечными предосторожностями я заговорил с нею о ее приключении, намереваясь обеспечить себе союзницу.
Но она ничуть не казалась смущенной и слушала меня с таким видом, словно все это ее очень забавляло.
Я говорил ей:
– Подумайте, мадемуазель, о всех неприятностях, которые вас ожидают! Вам придется предстать перед судом, выносить лукавые взгляды, говорить перед всеми этими людьми, рассказывать публично о печальной сцене в вагоне. Между нами, не лучше ли было бы вам вообще не поднимать шума, осадить этого шалопая, не зовя служащих, и просто-напросто перейти в другое купе?
Она рассмеялась:
– Вы правы! Но что поделаешь? Я испугалась; а с перепуга уже не до рассуждений! Когда я поняла все происшедшее, я очень пожалела о том, что закричала, но было уже поздно. Подумайте только, что этот болван набросился на меня, словно исступленный, не сказав ни слова, и лицо у него было, как у сумасшедшего. Я даже не знала, что ему от меня нужно.
Она смотрела мне прямо в глаза, не смущаясь, не робея. Я сказал себе: «Ну и бойкая же особа! Становится понятно, почему эта свинья Морен мог ошибиться».
Я отвечал шутя:
– Послушайте, мадемуазель, вы должны признать, что он заслуживает извинения: невозможно же, в конце концов, находиться наедине с такой красивой девушкой, как вы, не испытывая совершенно законного желания поцеловать ее.
Она рассмеялась еще громче, сверкнув зубами.
– Между желанием и поступком, сударь, должно найтись место и уважению.
Фраза звучала смешно и не совсем вразумительно. Внезапно я спросил:
– Ну хорошо, а если бы я вас поцеловал сейчас, что бы вы сделали?
Она остановилась, смерила меня взглядом с головы до ног, затем сказала спокойно:
– О, вы – это другое дело!
Я хорошо знал, черт побери, что это другое дело, так как меня во всей округе звали не иначе, как «красавец Лябарб», и мне было в то время тридцать лет. Но я спросил:
– Почему же?
Она пожала плечами и ответила:
– Очень просто! Потому что вы не так глупы, как он. – Затем прибавила, быстро взглянув на меня: – И не так безобразны.
Не успела она отстраниться, как я влепил ей в щеку звонкий поцелуй. Она отскочила в сторону, но было уже поздно. Затем сказала:
– Ну, вы тоже не стесняетесь! Советую только не возобновлять этой шутки!
Я принял смиренный вид и сказал вполголоса:
– Ах, мадемуазель, я лично от души желаю предстать перед судом по тому же делу, что и Морен.
Тогда она спросила:
– Почему?
Я перестал смеяться и взглянул ей прямо в глаза.
– Потому, что вы одна из самых красивых женщин. Потому, что для меня стало бы патентом, титулом, славой то обстоятельство, что я пытался вас взять силой. Потому, что, увидев вас, все бы говорили: «Ну, на этот раз Лябарб не добился того, чего добивается обычно, но тем не менее ему повезло».
Она снова от души рассмеялась:
– Ну и чудак же вы!
Не успела она произнести слово «чудак», как я уже держал ее в объятиях, осыпая жадными поцелуями ее волосы, лоб, глаза, рот, щеки, все лицо, каждое местечко, которое она невольно оставляла открытым, стараясь защитить остальные.
В конце концов она вырвалась красная и оскорбленная.
– Вы грубиян, сударь, и заставляете меня раскаиваться в том, что я вас слушала.
Я схватил ее руку и, несколько смутившись, шептал:
– Простите, простите, мадемуазель. Я вас оскорбил, я был груб! Но что я мог поделать? Если бы вы знали!..
И тщетно старался придумать какое-нибудь извинение.
Немного помолчав, она сказала:
– Мне нечего знать, сударь!
Но я уже нашелся и воскликнул:
– Мадемуазель, вот уж год, как я люблю вас!
Она была искренне изумлена и подняла на меня глаза. Я продолжал:
– Да, мадемуазель, выслушайте меня! Я не знаю Морена, и мне нет до него никакого дела. Пусть его отдадут под суд и посадят в тюрьму; мне это совершенно безразлично. Я увидел вас здесь год тому назад; вы стояли вон там, у решетки. Взглянув на вас, я был потрясен, и с тех пор ваш образ не покидал меня. Верьте или не верьте – все равно. Я нашел вас очаровательной; воспоминание о вас завладело мною; мне захотелось снова увидеться с вами, и вот я здесь под предлогом уладить дело этой скотины Морена. Обстоятельства заставили меня перейти границу; простите, умоляю вас, простите!
Она старалась прочитать правду в моем взгляде, готовая снова рассмеяться, и прошептала:
– Выдумщик!
Я поднял руку и произнес искренним тоном (думаю даже, что говорил вполне искренне):
– Клянусь вам, я не лгу.
Она сказала просто:
– Рассказывайте!
Мы были одни, совсем одни; Риве с дядей исчезли в извилинах аллей, и я принялся объясняться ей в любви пространно и нежно, пожимая и осыпая поцелуями ее руки. Она слушала мое признание, как нечто приятное и новое, не зная хорошенько, верить мне или нет.
В конце концов я действительно почувствовал волнение и поверил в то, что говорил; я был бледен, задыхался, вздрагивал, а моя рука между тем тихонько обняла ее за талию.
Я нашептывал ей в кудряшки над ухом. Она совсем замерла, отдавшись мечтам.
Потом ее рука встретилась с моей и пожала ее; я медленно, но все сильнее и сильнее трепетной рукой сжимал ее стан; она больше не сопротивлялась, я коснулся губами ее щеки, и вдруг ее уста встретились с моими. То был долгий-долгий поцелуй; и он длился бы еще дольше, если бы в нескольких шагах за собою я не услышал: «Гм-гм».
Она бросилась в чащу. Я обернулся и увидел Риве, подходившего ко мне.
Остановившись посреди дороги, он сказал серьезно:
– Ну-ну! Так-то ты улаживаешь дело этой свиньи Морена?
Я отвечал самодовольно:
– Каждый делает, что может. А как дядя? От него добился ты чего-нибудь? За племянницу я отвечаю.
– С дядей я был менее счастлив, – объявил Риве.
Я взял его под руку, и мы вернулись в дом.
ГЛАВА III
За обедом я окончательно потерял голову. Я сидел рядом с нею, и наши руки беспрестанно встречались под столом; ногой я пожимал ее ножку; наши взгляды то и дело встречались.
Затем мы совершили прогулку при луне, и я нашептывал ей все нежные слова, какие мне подсказывало сердце. Я прижимал ее к себе, целуя поминутно, не отрывая своих губ от ее влажного рта. Впереди нас о чем-то спорили дядя и Риве. Их тени степенно следовали за ними по песку дорожек.
Вернулись домой. Вскоре телеграфист принес депешу: тетка извещала, что приедет только завтра утром, в семь часов, с первым поездом.
Дядя сказал:
– Ну, Анриетта, проводи гостей в их комнаты.
Пожав руку старику, мы поднялись наверх. Сначала она проводила нас в спальню Риве, и он шепнул мне:
– Небось не повела нас раньше в твою комнату.
Потом она проводила меня до моей постели. Как только она осталась со мной наедине, я снова схватил ее в объятия, стремясь затуманить ее рассудок и сломить сопротивление. Но она убежала, как только почувствовала, что слабеет.
Я лег в постель крайне рассерженный, крайне взволнованный, крайне смущенный, зная, что не усну всю ночь, и припоминал, не совершил ли я какой-либо неловкости, как вдруг в мою дверь тихонько постучались.
Я спросил:
– Кто там?
Еле слышный голос ответил:
– Я.
Наскоро одевшись, я открыл дверь: вошла она.
– Я забыла спросить вас, – сказала она, – что вы пьете по утрам: шоколад, чай или кофе?
Я бурно обнял ее, осыпая неистовыми ласками, и бессвязно повторял:
– Я пью… пью… пью…
Но она выскользнула из моих рук, задула свечу и исчезла.
Я остался один, в темноте, разъяренный, ища спички и не находя их. Отыскав их наконец и почти обезумев, я вышел в коридор с подсвечником в руке.
Что мне было делать? Я не рассуждал больше; я шел с тем, чтобы найти Анриетту; я ее желал. И, не думая ни о чем, я сделал несколько шагов. Но вдруг меня осенила мысль: «А если я попаду к дяде? Что мне ему сказать?» Я остановился; голова была пуста, сердце сильно билось. Через несколько секунд я нашел ответ: «Черт возьми! Да скажу, что искал комнату Риве, чтобы поговорить с ним о неотложном деле».
И я стал осматривать двери, стараясь угадать, какая из них ведет к ней. Но никаких признаков, которые бы могли помочь мне, не находил. Наугад я повернул ручку одной из дверей. Открыл, вошел… Анриетта, сидя на постели, растерянно смотрела на меня.
Тогда я тихонько запер дверь на задвижку и, подойдя к ней на цыпочках, сказал:
– Я забыл попросить вас, мадемуазель, дать мне что-нибудь почитать.
Она отбивалась, но вскоре я открыл книгу, которую искал. Не скажу ее заглавия. То был поистине самый чудный роман и самая божественная поэма.
Едва я перевернул первую страницу, она предоставила мне читать сколько угодно; я перелистал столько глав, что наши свечи совсем догорели.
Когда, поблагодарив ее, я возвращался в свою комнату, крадучись волчьим шагом, меня остановила чья-то сильная рука, и голос – то был голос Риве – прошептал у меня над ухом:
– Так ты все еще не уладил дела этой свиньи Морена?
В семь часов утра она сама принесла мне чашку шоколада. Я никогда не пил такого. Этим шоколадом можно было упиваться без конца, так он был мягок, бархатист, ароматен, так опьянял. Я не в силах был оторвать губ от прелестных краев ее чашки.
Едва девушка вышла, как появился Риве. Он казался немного взволнованным и раздраженным, как человек, не спавший всю ночь, и сказал мне угрюмо:
– Знаешь, если ты будешь продолжать в том же духе, ты испортишь дело этой свиньи Морена.
В восемь часов приехала тетка. Обсуждение дела длилось недолго. Было решено, что эти славные люди возьмут свою жалобу обратно, а я оставлю пятьсот франков в пользу местных бедняков.
Тут хозяева стали удерживать нас еще на день. Предложили даже устроить прогулку для осмотра развалин. Анриетта за спиной родных кивала мне головой: «Да, да, оставайтесь же!» Я согласился, но Риве упрямо настаивал на отъезде.
Я отвел его в сторону, просил, умолял, твердил ему:
– Послушай, Риве, голубчик, сделай это для меня!
Но он был словно вне себя и повторял мне прямо в лицо:
– С меня достаточно, слышишь ты, вполне достаточно дела этой свиньи Морена!
Я принужден был уехать вместе с ним. Это была одна из самых тяжелых минут моей жизни. Я охотно согласился бы улаживать это дело всю жизнь.
В вагоне, после крепких немых прощальных рукопожатий, я сказал Риве:
– Ты просто скотина!
Он отвечал:
– Милый мой, ты начинаешь меня дьявольски раздражать.
Подъезжая к редакции «Светоча», я увидел ожидавшую нас толпу… И чуть только нас завидели, поднялся крик:
– Ну как, удалось вам уладить дело этой свиньи Морена?
Вся Ля-Рошель была взволнована происшедшим. Риве, дурное настроение которого рассеялось в дороге, едва удерживался от смеха, заявляя:
– Да, все уладилось благодаря Лябарбу.
И мы отправились к Морену.
Он лежал в кресле, с горчичниками на ногах и холодным компрессом на голове, изнемогая от мучительной тревоги. Он непрерывно кашлял чуть слышным кашлем умирающего, и никто не знал, откуда это у него взялось. Жена бросала на него взоры тигрицы, готовой его растерзать.
Увидев нас, Морен задрожал, его руки и колени затряслись. Я сообщил:
– Все улажено, пакостник; не вздумай только начинать сначала.
Он встал, задыхаясь, взял обе мои руки, поцеловал их, как руки какого-нибудь принца, заплакал, чуть не потерял сознание, обнял Риве и даже жену, которая, однако, одним толчком отшвырнула его в кресло.
Морен никогда уже не оправился от этой истории; пережитое им волнение оказалось чересчур сильным.
Во всей округе его называли теперь не иначе, как «эта свинья Морен», и прозвище вонзалось в него, словно острие шпаги, всякий раз, как он его слышал.
Когда на улице какой-нибудь мальчишка кричал: «Свинья», – Морен невольно оборачивался. Друзья изводили его жестокими насмешками, спрашивая всякий раз, когда ели окорок:
– Это не твой?
Он умер два года спустя.
Что касается меня, то, выставляя свою кандидатуру в депутаты в 1875 году, я отправился однажды с деловым визитом к новому нотариусу в Туссер, к мэтру Бельонклю. Меня встретила высокая, красивая, пышная женщина.
– Не узнаете? – спросила она.
Я пробормотал:
– Нет… не узнаю… сударыня.
– Анриетта Боннель.
– Ах!
И я почувствовал, что бледнею.
А она была совершенно спокойна и улыбалась, поглядывая на меня.
Как только она оставила меня наедине с мужем, он взял меня за руки и так крепко пожал их, что чуть не раздавил.
– Уж давно, сударь, я хочу повидать вас. Моя жена мне столько о вас говорила. Я знаю… да, знаю, при каких прискорбных обстоятельствах вы с нею познакомились, и знаю также, как безупречно, деликатно, тактично и самоотверженно вели вы себя в деле… – Он запнулся, а затем прибавил, понизив голос, точно произнося непристойность: – … в деле этой свиньи Морена.