– Позвольте представить вам, граф, нашего гостя из столицы. Господин Мерещаев, Аркадий Несторович, отныне наш сосед. А это всеми нами почитаемый граф Антон Антонович Юрьев, – так сказал Шашковский, представляя их друг другу.
– Сердечно рад, – коротко промолвил Юрьев, пожимая протянутую ему руку.
– С преогромнейшей приятностью, – высказался Мерещаев.
Не успел ритуал знакомства завершиться, как в комнату крупными шагами вошел еще один гость, нетерпеливо опередив ветхого лакея, который спешил доложить о нем. Этот ничем не напоминал Юрьева с Шашковским. Напротив, любой обозреватель с первого же взгляда обязывался уяснить себе тот факт, что перед ним превосходный и даже преотличнейший экземпляр русского человека: ростом высок, строен, косая сажень в плечах, стать почти совершенно богатырская, лицом светел и свеж, как говорят, кровь с молоком, ежели не молоко с кровью. То есть, иными словами, румян как девица, что не отменяло мужественного и волевого выражения его лица. Светлая, отпущенная на мужицкий манер борода лопатой призвана была отчасти скрыть молодость ее носителя и сообщить его облику большую основательность. Впрочем, народная борода неплохо сочеталась с завитыми по последней моде светлыми же бакенбардами, а также жемчужно-серым и весьма недурственным приталенным фраком, судя по всему, присланным из Лондона не далее как третьего дня, настолько он соответствовал самым последним поветриям капризной европейской элегантности.
– Лев Тимофеевич Сбруйский, – представил его Шашковский, – наш брат помещик, а теперь еще и знатный конезаводчик, тонкий знаток каурых рысаков.
– Помилуйте, Никодим Ильич, отчего же только каурых? – хохотнул Сбруйский, и в смехе его прозвучала молодая боярская сдоба. – А как же тогда вороные, гнедые, пегие, соловые и прочие масти? Не прибедняйте, ради всего святого, вашего покорного слугу! Оправдываю свое родовое имя, как могу, изволите видеть… – Он повернулся к Мерещаеву и протянул ему с открытой и добродушной улыбкой крупную и горячую руку.
А в комнате тем временем появился, словно соткавшись из воздуха, последний из приглашенных, коего любезный хозяин сразу же и представил Октавианом Францевичем Штегеном, местным эскулапом и средоточием уездной образованности.
Сие средоточие имело вид суховатого господина, с ног до головы одетого в черное, улыбчивого, высоколобого, с повадками тихими и плавными. Эскулап напоминал, пожалуй, черного котенка, который только что сожрал черного дрозда, после чего отчасти в него же и превратился.
Небольшая компания из пяти человек, ощущая себя, по всей видимости, вполне непринужденно, живо расположилась за столом, где молниеносно вспыхнул внезапный, прерываемый смешками и хохотами спор относительно того, с какого напитка следовало бы начать. Предлагаемые вариации навевали на изрядные мысли, даже глаза разбегались, ну или могли бы разбегаться по разным углам, коли не держали бы их в узде волевые усилия цельного ума. Предлагались и «Вдова Клико», и легкое мозельское, и славное токайское, и виноградная кровь Бордо и Бургундии, не говоря уж о всевозможных настойках, наливках и прочих домашних эликсирах и декоктах, изобретенных в тиши саморастущим гением, что всегда обнаруживается под рукой в самых глухих уголках отечества нашего. Спор этот разрешил вновь прибывший, с поразительной уверенностью и зычностью возвысив свой голос:
– Господа, полагаю, прения здесь ведутся для одного лишь виду, исключительно ради прихотливого развлечения умов и сотрясания воздуха, в то время как сердца наши вкупе с прилагаемыми к ним желудками достоверно знают истину и не ведают сомнений в отношении сего важнейшего рассуждения. Сам Бог велит начать с влаги, что чиста и прозрачна, как слеза дитяти безгрешнаго, с той влаги, что обликом своим сравнима может быть с родниковой водой, ибо идеально пропускает через себя свет, не внося в образ сего света никаких видимых соблазнов, не уподобляясь ни витражу многоцветному, ни зеркалу, но только лишь кристальному стеклу.
Говоря все это, Мерещаев так истово блистал глазами своими, что предводитель дворянства не на шутку умилился, подумав: «Хоть и столичная штука этот Аркадий Несторович, а все же наш человек!»
Сразу же все собравшиеся последовали совету Аркадия Несторовича, а затем еще раз последовали, и еще… В силу этих причин воцарилась атмосфера окончательно дружеская и задушевная. Местным дворянам показалось, что Аркадия Несторовича знают они давно, что уж пуд соли съели вместе и что даже в глубоком детстве игрывали они с ним в горелки, лапту и мяч, то есть в игры, предназначенные самою природой к скорейшему развитию детского ума. При этом и любознательность их не покидала, и многое им хотелось разузнать о новом обладателе зажиточного Ивлева. Особенно это касалось хозяина дома, который не напрасно числился предводителем дворянства – а ведь всем известна любознательность, свойственная провинциальным предводителям. Поэтому через некоторое время, уверившись во всеобщем благодушии, Шашковский повел такую речь:
– В письме своем Гаврила Степаныч Глазов со всей свойственной этому великодушному человеку деликатностью намекал, что вам, достолюбезный Аркадий Несторович, случалось служить по дипломатической части и даже исполнять миссии сложнейшие во славу державы нашей в землях отдаленных и чужеязычных. Тема эта сама по себе столь увлекательна, что я осмеливаюсь просить вас слегка приоткрыть в нашем дружеском кругу покров тайны, наброшенный на биографию вашу, и поведать нам о службе вашей, о чинах ваших, о коих нам неведомо, о том, в каких именно странах случалось вам находиться с поручениями, и о том, какие движения души вашей побудили вас оставить службу и помыслить о скромной доле провинциального помещика. Осмелюсь уверить вас, что все мы люди чистосердечные и горячие патриоты России, поэтому всецело заслуживаем той толики конфидентности, которой вы сами соизволите почтить нас исходя из личного и государственного разумения.
Просьба Шашковского, хоть и высказанная в крайне учтивой форме, все же содержала в себе намек на дерзость, поэтому остальные гости воззрились на приезжего Мерещаева с некоторой тревогой, ожидая его реакции.
Мерещаев, хоть и оказала на него выпитая водка безусловно умиротворяющее и благотворное воздействие, все же подергал несколько раз углами своего рта, выказывая свое нервическое устройство, затем резко взглянул из-под опущенных век и вымолвил:
– Знакомый ваш Глазов, уж коли он и в самом деле заслуживает того, чтобы сочинения его издавались в свиной коже, мог бы засвидетельствовать здесь в качестве предположительного литератора, что любой рассказ хорош тогда, когда предоставлена ему возможность течь свободно и плавно, не ведая внешних ограничений. Я был бы счастлив удовлетворить ваше любопытство, господа, но верность долгу, проистекающая из прежней службы моей, накладывает на меня ограничения, не мною изобретенные. Потчевать же вас огрызками и некими фрагментами изначального рассказа не считаю возможным, ибо это означало бы, что я недостаточно уважаю слушателей моих, собравшихся за этим столом. Уж лучше рассказу моему и вовсе не звучать, чем звучать в виде огрызков и осколков. Поелику я обнаруживаю себя ныне в кругу людей поистине достойнейших, чьим благорасположением искренне дорожу, я не рискну тратить время ваше на упомянутые огрызки и осколки. Посему позвольте мне испросить вашего милостивого соизволения на то, чтобы смог я воздержаться от исповеди, ибо от нее мне приходится воздерживаться даже во время таинства, когда нахожусь я с глазу на глаз с духовником моим отцом Авенарием, иереем поистине глубочайшей молитвенной силы, и это воздержание от исповеди приходится мне осуществлять отнюдь не по собственной воле, но токмо в силу принятых мною на себя некогда служебных обязательств.
Сказанное не могло не произвести на слушателей известного впечатления. Несколько мысленных потоков пронеслось в головах у них, и потоки эти отразились в лицах – у кого более явно, а у кого и совершенно неуловимо. Один из потоков гласил: «Каков человек! Как достойно он выдерживает себя! И как по-римски тверд и ясен в своей уклончивости! Сразу же веет настоящим дипломатом за версту! Да на такую службу и ни в жизнь не пролезет человечишко хлипкий, готовый сразу же развязать язык с первыми встречными да поперечными! Дела государственныя требуют и соответствующих столпов!»
Но второй поток, как бы проступающий сквозь первый, как один цыганский платок проступает из-под другого на теле цыганки, возражал: «Врешь, приятель! Коли было бы все так, как ты здесь изображаешь, не сидел бы ты сейчас тут с нами за водкой и расстегаями. Цену себе набить – это мы все мастера, а нашему человеку только дай повод пыль в глаза напустить, да таинственности всяческой развести окрест собственной персоны, да в такую тогу завернуться, чтобы всех аж в пот бросило. Да и была ли она, та дипломатическая служба? Были ли они, те секретные поручения за границей, требующие особой деликатности и умолчаний? Или же мы просто по чьей-то протекции бумажки переписывали, да еще так гадко и с небрежением переписывали, что нас в результате в три шеи и погнали из министерства как ненужную и бессмысленную особь? Не происходим ли мы часом из митрофанушек и хлестаковых, которые уже, глядишь, парочку наследств профукали и на ветер пустили, а теперь и третье наследство пустим? Ивлево – пирог сладкий да пышный, тут присмотреться бы надо. Дядюшку вашего покойного мы все знавали, жмот он был порядочный и выжига тот еще, но в хозяйстве имел рассуждение, только вот о племяннике-дипломате, то есть о вас, милостивый государь, никогда от него слышать не приходилось. Если бы было чем гордиться, так старик бы нет-нет да и проговорился бы, несмотря на все секретные обстоятельства. А раз молчал, значит, и нечем было гордиться то. Или же мы чего-то не так разумеем?»
И вослед второму мысленному потоку поспевал третий: «Сдается нам, дражайший Аркадий Несторович, что собираетесь вы в наших краях задержаться. Потому и присматриваетесь к нам с такой душевной живостью. А раз