Пытаясь проснуться — страница 25 из 31

Заулыбалась Дебаба, наклонила к Коболку лицо свое, испещренное тысячью морщин. На голове ее седовласой и тряской, как уже было сказано, бескозырка флотская красовалась с черными лентами. На околыше черном золотыми буквами надпись: «Линкор „БеЗкорыстный“».

– Ну, раз такое дело, тогда пошли в амбар! – прошамкала Дебаба ртом беззубым.

Пошли. Недолго тащились травами да крапивами, а за диким малинником углядели гору, а на горе амбар стоит старый-престарый. Повернул Бадед голову свою в женском платке, скривил лицо свое, бороденью белоснежной заросшее аж по самые глаза, и молвит:

– Видишь, Коболок, там на горе амбар стоит? Туда катись. Там достигнешь Великого Рассредоточения! Только знай, внучек, Амбар – он живой и уважения требует. Пока ты снаружи, называй его Амбар Иванович. А как внутри окажешься, тогда Рабма Ивановна величай. Понял али нет? Ну давай, сдобный, удачи тебе!

– Поклонился бы я вам в пояс, Бадед и Дебаба, да нет у меня пояса, – говорит им Коболок и в гору покатился.

Один раз оглянулся – Бадед с Дебабой уж так далеко стоят, что словно бы два муравья, но видно, что руками машут, Коболку счастливого растворения желают. А другой раз оглянулся Коболок – никаких нет Бадеда с Дебабой, только деревья на ветру ветками машут.

Испугался Коболок, но все равно в гору катится. Гора на вид невелика, но вкатываться на нее долго пришлось – пока вкатывался Коболок, ночь закончилась, рассвет напружинился, выкатилось солнце красное. Повернулся Коболок к солнышку красному спиной, а к Амбару Ивановичу лицом и такую речь говорит:

– Здравствуй, Амбар Иванович, не изволь гневаться, а изволь впустить в себя Коболка неприкаянного!


И тут же в ответ на эти слова дощатая дверь амбара с тихим и долгим скрипом приотворилась, словно бы приглашая Коболка войти. А за дверью тьма непроглядная. Коболок собрался с духом да и вкатился внутрь. И тут же с тем же скрипом дверь дощатая закрылась за ним. И оказался Коболок в полной темноте.

– Ну что же, здравствуй, Рабма Ивановна! – говорит Коболок, к этой тьме обращаясь. – Не изволь гневаться, а изволь принять меня, Коболка. Пришел я в тебе раствориться, по сусекам твоим разметелиться.


И тут же налетел на него ветер из тьмы, закрутил, закружил да и развеял его в муку. Течет Коболок ручейками мучными по сусекам, а потом понимает, что сусеки эти – ландшафт страны неизвестной. Всюду темень, но просторно, и сверху вроде открытое небо. Пахнет морем и медом в темноте, да вроде слышно негромко, как пчелы жужжат, как море шуршит.

Слышно, как в темноте люди идут, лопочут на языке незнакомом. И ясно Коболку, что понимает он их язык, а почему – неизвестно. И сам Коболок, сделавшийся ручейками муки белоснежной, произносит на этом языке незнакомом, обращаясь в полную темноту: «Здравствуйте, люди добрые, что за страна у вас? Куда меня занесло? И какой цифрой обозначаются ваши времена? Ведь мотает не только по местам, но и по временам мотает!»

Отвечают ему люди добрые из тьмы на неведомом языке, в котором каждое слово понятно:

– Страна наша называется Сусеки, а по-нашему графство Суссекс или Сассекс. Наше графство еще Сусло называют, но это соседи наши так нас зовут, которых мы не уважаем. А год нынче у нас тысяча восемьсот семьдесят шестой.

– Ишь как меня забросило, как метнуло! – затараболил Коболок, окстясь. – Я в Совином Союзе жил, в тысяча девятьсот семьдесят шестом году. На целые сто лет назад рвануло и в Сусеки упекло. Ну да я сам напросился, с жиру взбесился. А не скажете ли, люди добрые, кто я теперь в Сусеках ваших и каков я на вид? И кто вы сами будете?

– Мы сами волшебники, – отвечают ему, а голоса совсем молодые, детские почти. – А вас, дяденька, мы хорошо знаем. Звать вас Холмс, потому что вы на холмах живете. Но вообще-то вы здесь у нас известны как знатный пасечник. Пчел разводите, мед и воск добываете. Воск и мед с белой мукой мешаете, разных существ вылепляете. Вот себя вылепили, худого да длинного.

– А чего это у вас тут темень такая, не видать ни зги? – спрашивает Коболок.

– Да вы, дядя, просто глаза откройте, и будет вам светло, – говорят ему. – Это вы раньше, когда Коболком были, могли сквозь закрытые веки смотреть. А теперь вы Холмс, поэтому надо вам глаза открывать, чтобы мир окрест себя видеть.

Открыл Холмс глаза, и в самом деле все видно стало: небо светлое, перламутровое, холмы зеленые, по ним ульи расставлены, пчелы летают. С другой стороны обрыв высокий над морем, под обрывом море шелестит стальное, холодное. А прямо перед ним несколько человек стоят, все вроде бы дети или подростки, лица у них грязные, глаза светлые, волосы медные, одежда странная. На парнях шляпы высокие словно трубы, шеи платками обвязаны, кафтаны длиннополые засаленные, штаны клетчатые, широкие. На девушках капоры, словно абажуры на лампах настольных, юбки длинные, драные, будто у цыганок, щеки румянцем так и горят, кожа белая, глаза сверкают, а ноги босые, в жидкой грязи вымазаны.

– Вы кто такие? – снова Холмс спрашивает.

– Говорят же вам, дядя, мы волшебники, – отвечают ему подростки. – Вы тут умерли немного, а мы пришли, оживили вас, воскресили вас из мертвых на всякий случай.

– На какой такой случай? – Холмс заинтересовался.

– Понимаете, дядя, раньше, до того как вы пасечником стали, вы различные загадки разгадывали, а если кто, допустим, убил кого и скрылся или, паче того, на другого свалил вину свою, то вы проницательностью своей сразу же подлинного убийцу отыскивали. И слава о вас пошла по всей земле, а слава – она там, где ходит, там и прыгает. А где прыгает, там и танцует. А где танцует, там и мочится. А где мочится, там и срет. А где срет она, там деревья и цветы вырастают. А где деревья и цветы вырастают, там пчелы прилетают. А где пчелы прилетают, там их в ульи собирают. Поэтому вы, в старый возраст взойдя, перестали загадки разгадывать и убийц искать, а вместо того здесь поселились и пасекой занялись. Дело хорошее, только надо вам еще одну – последнюю – загадку разгадать. За этим делом мы к вам и явились.

– И что за такая загадка? – спрашивает Холмс.

– Да вот тут слухи ходят, что кто-то убил Бога, – говорят ему подростки-волшебники. – Дело темное. Бог-то вроде жив-живехонек, во все дела вникает, но слухи все равно бродят, что его убили или собираются убить. Бог и сам заинтересовался: что за история? Вот мы, по Его поручению, и оживили вас, чтобы попросить этим делом заняться. Сам Бог велит внести ясность в эти дела: кто тут воду мутит, кто под ковром бегает, кто на задворках пальцы загибает, кто в кармашке фигу прячет, кто в чужой суп плюет, а на огородные грядки блюет? А чтобы вы не сомневались, вот вам письмо от Бога, это Он вам в собственные руки просил передать, благо у вас, сэр, таперича руки есть, а раньше-то вы шаром бегали.

И подростки-оборванцы, вырвавшиеся из лондонских трущоб на зеленые холмы привольного Сассекса, вручили Холмсу длинный конверт из плотной бумаги, с гербом. Холмс извлек письмо, написанное изящным почерком, и вот что прочел:

Dear sir!

I hope with all of my honesty that You find Yourself well after such a long absence, and I suppose You discover Your Soul and Body in good shape and mood, so occasionally it seems to be helpfull and even absolutelly generous if You can take an advance to investigate The Case of My (very questionable indeed, but never the less quite omnipresent) Murder.

In the very deep of my Heart I doubt that such task deserves your highly profound attention, but certain friends and relatives of mine pushes me to ask you for your kind professional participance. Let me improve that your fee will be fully impressive and satisfying – particularly you can mark the wanted sum by your own consideration based on your regular conditions.

Sincerely,

Your God

– Ну что, дядя, берешься за Божье дело? – подростки-волшебники спрашивают.

– Взяться-то возьмусь, раз сам Бог просит, хоть и не знаю я, что это еще за Бог такой. Пишет Он по-деловому и при этом вполне учтиво, так что отчего не расследовать, ежели я теперь знатный следователь? Раньше по моим следам шли, теперь, видать, время пришло мне след взять. Ведь я теперь уже не в себя смотрю, а наружу. Раньше-то я за закрытыми веками своими видел все, что есть, и все, что было, и все, что будет, и все, чего нет, не было и никогда не будет. А нынче другие времена: смотрю теперь открытыми глазами и вижу только море, пчел, ульи, холмы зеленые и английских подростков девятнадцатого века. А больше ничего не вижу. Не привык я к таким скудным зрелищам, но все лучше, чем пялиться, скажем, в бетонную стену или на кучу говна. Поэтому прежде чем передам я мистеру Богу окончательный свой ответ на его предложение, надо мне подумать немного. Вы пока погуляйте тут в окрестностях, а я тихонько над морем посижу, в мыслях своих искупаюсь. Вы покамест потанцуйте, песни свои спойте, ногами подрыгайте, силушку подростковую взболтайте в себе. Вы подростки могущественные, волшебники великие, умело прячете мощь свою магическую под личинами уличных оборвашек в чумазых сюртуках, под личинами мальчишек-воришек и шлюховатых бледных девочек с вонючих берегов Темзы. Но я-то знаю, что стоит лишь вам щелкнуть вашими грязными ловкими пальцами – и старый Лондон перевернется и повиснет над бездной всеми своими перевернутыми башнями. Те, кто был на улицах, осыпятся в бездну, как мука, а те, кто в домах, научатся лежать на потолках и бродить вокруг люстр. И не станет больше лондонского дна, потому что то, что было прежде дном этого города, социальным дном, тленным и смрадным, превратится в навершие, в корону. И повиснет эта перевернутая корона над самой бездной. И только два слова останутся тогда в вашем языке – ambyss и bottom. А по-нашему, на совином языке, это будет дно и бездно. Так-то вот.

Так промолвил старый Холмс-Коболок и уселся жопой в соленую траву на самом обрыве, над морем. Закурил трубочку (теперь появилась у него изогнутая курительная трубка, какую курят гномы) и стал смотреть на серое море. А все подростки ушли танцевать и дрыгать ногами за холмом. И только одна девочка с рыжими волосами, с бледным лицом, с искусанными губами осталась. В перламутровом свете волосы ее блестели как лисий мех в глубине осеннего леса. Она легла в сухую соленую траву на обрыве и запела песню на незнакомом языке. С трудом выговаривала она слова этого незнакомого языка, и все же пела и пела, глядя в стальное соленое небо: