— А на какой частоте будем танцевать?
— Вы такой не знаете. Она называется ФМ.
— А кто её будет слышать?
— А никто. Только те, у кого западные приёмники.
Значит, только дипломаты и жулики. То есть, считай, никто. Таким образом, можно записаться в прогрессивные без особых опасений.
— Валяйте, вешайте, раз никто.
Так или не так ответил главный останкинский начальник, но 30 апреля 1990 года на наши уши свалилось FM-вещание в виде «Европы-Плюс».
Так же, как в случае с сериалами, из бочки выбили затычку, и оттуда бурным потоком полилось содержимое. Скромный передатчик Дино Динева и последовавшие за ним усатые наросты, как грибы, усеявшие стройное тело Останкинской телебашни, убили «Песню» и «Почту». Те ещё некоторое время по привычке выходили в эфир, но уже не от них зависело главное содержание понятия «всесоюзная эстрада» — вожделенный чёс по стране. Теперь его господином была ротация, предпочтительно жёсткая, как всё при капитализме.
И, как грибы, вокруг останкинской FM-грибницы повырастали FM-композиторы и FM-поэты.
Извините, слово «поэт» на родине Пастернака имеет другую коннотацию. Точнее было бы назвать их «FM-текстовики». Они знали только две краски — безудержное веселье и безнадёжный вой.
А больше и не надо, ведь FM-вещание было предназначено для вегетативной нервной деятельности, от латинского vegetativus, растительный. Так называется нервная система, не зависящая от деятельности мозга. Именно она заведует потоотделением, дефекацией, репродукцией и рекреацией.
Проще — трах и кайф.
Вот для чего и служит скромный передатчик, некогда протиснутый между партийно-правительственными ретрансляторами на верхотуру Останкинской телебашни болгарином с лицом Габена и носом Гоголя по имени Дино Динев.
Впрочем, теперь вы его знаете.
Салю, Дино!
Мартингейл
…Первым делом появились цветы и книги.
Книги потому, что «расхождения с Советской властью у большинства из нас были чисто стилистические» (Андрей Синявский).
В стилистике советской власти по потолкам и брандмауэрам маршировали бесполые титаны в белых одеждах. Не зная ни секса, ни смерти, здоровенными лапищами они душили жирные пшеничные снопы.
Но цивилизация сохраняет себя в книгах, а главная тема в лучших из них как раз смерть и похоть. Именно ими запряжена повозка, несущая в ад всех героев Достоевского. Но полвека единственной возможностью прочесть о них была так называемая обкомовская выписка[16]. За её пределами — скопцы со снопами и тубусами.
Стоило обручам проржаветь, как болотные газы разорвали бочку. Эрос извергнулся, и бараки рабов советской Помпеи погребло под его пеплом.
Бренер мастурбировал на публике.
Ленинградский рок взрывал стадионы.
Прямой эфир сорвал с телевизора рясы, и святая святых телевещания — новости — стала читать фурункулёзная обнажёнка.
Буквы покинули книги и сложились в оголтелые журналы.
Набоков и Генри Миллер даже спустились в подземные переходы.
Но в обнимку с Эросом пришёл и Танатос.
Важно пояснить. Набоков и Миллер стали главными писателями 90-х с их неуёмным насыщением свободой во всех формах потому что, с одной стороны, прямо описывали ониксовый стержень страсти («Лолита») и без обиняков уносили нас в комнаты, «напоённые запахом сирени, черепашьей мочи, любви и бешено скачущих коней» («Тропик Рака»), а у нас так не могли. С другой же стороны, при этом оба раздвинули горизонты своих языков — один русского, другой английского.
Это Эрос. То есть валентность к жизни, ощущаемая как похоть.
А вот Танатос, то есть страх смерти. Вызывающий ненасытное стремление к средству если не застраховаться от смерти, то хотя бы замедлить её наступление или хотя бы встретить её с цыганами и бубном.
Это средство называется деньги.
Деньги.
Цветы их давали быстрее всего — люди ведь женятся и умирают при любой погоде. Вот в тех же самых переходах поселились и они.
При жизни главная цель цветов — насаждать вокруг себя эту самую жизнь в виде плодов и семян.
Мёртвые цветы продолжают плодоносить, но уже знаками смерти. А именно: деньгами.
В самом начале 90-х всё ещё предстояло налаживать, а цветы приносили барыш быстрее и вернее всего остального.
А в советских гостиницах поселился Достоевский. Мозаичные передовики, не зная смерти, всё ещё плавили сталь на потолках их залов, а внизу по челюсти рулетки с зубовным скрежетом метался шарик.
Как и во времена «Игрока», он сгрызал время тех, на чью голову оно внезапно свалилось бесполезным богатством. Так барчук после смерти дедушки обводит глазами теперь собственное поместье и понимает, что копаться в сальдо-бульдо он не привык, а купить его хозяйство охотников нет.
Остаётся только ломбард, где оценщиком — бесноватый шарик.
«Жива не хочу быть, отыграюсь!»
В половине первого ночи в коридорах «Останкино» не встретишь никого, кроме экипажа «Антропологии» и меня, подходящего к прямоэфирной студии.
В одну из таких ночей от стены перед входом в студию внезапно отделяется грустная проседь в черном ольстере (здесь: мужское двубортное пальто с отложным воротником, накладными карманами, манжетами и хлястиком).
— Добрый вечер, — поздоровалась проседь с полом.
— Здравствуйте.
— Вы — моя последняя надежда.
— Деньги?
— Выслушайте.
— Но недолго. Через полчаса у меня прямой эфир.
— Я вас жду здесь с шести вечера.
Оказалось, передо мной режиссер легендарного советского сериала о шпионах.
Немцы там не падали ещё до того, как русский нажмёт на курок, а наоборот, ходили элегантные и молчаливые во всём черном от Хьюго Босса. Видно было, что творческий коллектив не склонен недооценивать ситуацию как в случае с врагом, так и в случае со зрителем.
Поэтому, окажись в советском коллективе умный человек, его тут же называли именем героя этого сериала. Ведь он всё время молчал, а при советской власти так делали, кто поумнее.
Меня им называли трижды — в школе, в университете и на первой работе.
Видимо, мой полуночный собеседник такие случаи знал в избытке и действовал безошибочно.
— У моей дочери — опухоль головного мозга, — сказал он так сухо, как говорят о давно истерзавшей проблеме. — Утверждают, что она доброкачественна, и в Лондоне её лечат. Операция дорогая. Это как раз выигрыш в вашем «Счастливчике».
Так называлась весёлая викторина на деньги, которую я в те дни вёл, так сказать, для квалификации. Так и строилось тогда моё телепредложение.
«Антропология» в ночи с последующим поздним пробуждением наутро — для тех, кто клал на распорядок, то есть интеллектуалов.
«Счастливчик» в прайм-тайм — для всех остальных.
Впрочем, описываемый ночной диалог свидетельствовал: эти же интеллектуалы входили и во вторую часть публики.
— Послушайте, искренне сочувствую вашему горю, — ответил я. — Но ведущий программы лишён любой возможности подсказать игроку. Всё же предлагаю не сдаваться. Вот прямо сейчас, через десять минут, я выйду в прямой эфир. Сегодняшний выпуск «Антропологии» готов начать не по плану, а с рассказа о вашей беде. Как раз все, кто принимает решения в банках и крупных компаниях, программу смотрят.
— Спасибо, — был ответ. — Не выйдет.
— Почему?
— Потому, что у моей дочери есть жених. Она его любит и держит всё это в тайне. Боится, что бросит, если узнает.
И он посмотрел на меня затравленным взглядом.
— Шанс вывести мерзавца на чистую воду! И чем раньше вы это сделаете — тем будет лучше! — сказал я.
Вместо ответа мой собеседник беззвучно растворился в полуночном «Останкино».
Когда наутро походкой брачного афериста под известные всей планете вступительные аккорды «О, счастливчик!» я вырос перед объективами камер, первый, кого я увидел за монитором отборочного тура, был мой вчерашний знакомец. Соблюдая конспирацию, он даже не кивнул мне, — точно, как его киногерой в тылу у врага.
Немного об этой походке.
Впоследствии я получил за неё свою первую «ТЭФИ». Заметьте, не за антропологическое умствование, а за походку брачного афериста.
Этот стиль я постарался перенять у любимого миллионами актера, который всю жизнь на русском экране про-изображал француза.
И не только в роли Фигаро, в которой он, конечно, был несравним.
Даже играя совковое ворьё, — от товароведа комиссионки до контрабандиста, — он швырялся руками по сторонам, то и дело дёргая подбородком.
Теперь, когда моя дочь парижанка, я понимаю, что таких французов — с шарнирами вместо запястий и шеи, — нет нигде, кроме русского воображения.
Но, поминутно швыряясь руками по сторонам, наш актёр достиг такой повальной народной любви, что большевики были вынуждены даже дать ему народного — потому что ну уж очень смешной француз выходил. Однако дали народного только России, а не СССР. В антисоветчине вроде не замешан, но по всему чувствовалось: не наш, не советский.
Одно слово: француз.
И вот в один прекрасный день меня пригласили вести только что купленную в Англии самую популярную в мире телепередачу. И хотя по сути это была старая добрая викторина, от неё так разило заграничным, что стало ясно: скопец в галстуке, до сих пор монопольно ассоциировавшийся у нас на телевидении с умом, убьёт капитало-вложение.
Тут и пришёл на помощь народный француз РСФСР. Я постарался изобрести новый стиль ведения развлекательной передачи русского телеэкрана на основе его манеры.
Это настолько понравилось, что «О, счастливчик!», как окрестили эту программу в России, стала первой в истории русского ТВ викториной, вылетевшей в прайм-тайм, — одно время даже дважды в неделю! — хотя там не играли в «балду», не гонялись за надувными шариками на мотоциклах и не доили корову на время.
Понравилось настолько, что даже пропуском в банду в конце 90-х вместо былого прыжка с «тарзанки» стали ответы на вопросы «Счастливчика».