— Художников в прошлом не бывает. Ты мне их только покажи, своих декораторов. Будет тебе Гейнсборо.
Через месяц он вёл меня по декорационным цехам, и поход этот напоминал поездку с Котом в сапогах: «А чьи это поля вы жнёте, молодцы? — Маркиза Карабаса!»
— Серёженька, привет! Чего не заходишь к нам, Серёженька? — нам навстречу сами летели те, кто ещё вчера мне же цедил: «Всё от денег, брат. Или утверждённые чертежи декорации за тридцать восемь рабочих дней, как положено».
Я не верил глазам: распахивались тяжёлые цеховые двери, и за дверями уже высилась построенная вне сроков невиданная доселе на совковом ТВ декорация с колонной и повторённой шестнадцать раз репродукцией Гейнсборо на фасаде.
Рекламщиков победил долговязый парень со стеснительной улыбкой.
У него не было денег. Но при нём кто бы то ни было тут же вспоминал, что вообще-то он — художник.
Не успела публика оправиться от Гейнсборо, как он захотел кошечек.
— Представляешь, в студии сто, двести кошечек, — объясняя замысел, он застенчиво улыбался и нелепо размахивал руками, как мельница крыльями. — Разного размера, каждая на своем пьедестале, и все замотаны в бинты.
— Какие бинты?
— Ну вот белые бинты. И постаменты белые. И студия белая. И только белые забинтованные кошечки отбрасывают грациозные и странные кошачьи тени на белые стены. И в центре этой армии — пурпурный гигантский кот, рождённый от брака грифона и древнеассирийского звездолёта.
Этого кота-грифона по Серёгиным эскизам даже успели сделать. Он стоял посреди студии, прекрасный, как ацтекский цеппелин. По бокам его струился стремительный орнамент, лапы вот-вот были готовы оторваться от земли, а грудь заканчивалась остроконечно.
И всё же выглядел он сиротливо без кошечек.
И без Серёги.
Серёга доживал свои последние земные часы в реанимации Склифа.
Он покупал сигареты в киоске на Пушкинской, когда кто-то выстрелом из пистолета перебил ему позвоночник.
Тогда в России оружие продавалось повсюду, и можно было нарваться на подделку. Вот почему свежекупленный ствол следовало непременно проверить.
И проверить не механически, а биологически. Проверить не только шептало одиночного огня, но и чувствило невыносимой свободы.
Чисто чтоб кровь не остывала, братан.
Подвернулся Серёга.
Я оказался последним, с кем он говорил на этом свете.
Он лежал в реанимации Склифа неделю. Мы просили лучших нейрохирургов, они смотрели снимки и отказывались. Убелённый сединами профессор сказал, что через неделю приедет один молодой ленинградец, этот хирург ещё может взяться.
— Не могли бы все же Вы, профессор?
— А зачем, юноша? Я такую операцию уже не сделаю. Раньше мог бы.
— Как это?
— А вот так-с. В медицине говорят: ищите диагноста старого, а хирурга молодого.
Недели у Серёги не оказалось.
Он уходил в полном сознании.
— Ты чего разлёгся? — я вошёл в реанимационное отделение Склифа. — Немедленно на работу!
— Сегодня, извини, не выйдет. А завтра утром пулей, — застенчиво улыбнулся Серый. И пропел: — Ноженьки мои, ноженьки…
Даже склифософская простыня — и та оказалась для него короткой. Он и здесь сверкал голыми лодыжками. Перебитый спинной мозг отказывался признавать их своими, и теперь это была пара фиолетовых дирижаблей. Он не мог этого не видеть.
— Ты видел?
— Что?
— Котика.
— Какого котика? — я оглянулся. На соседнем столе лежал человек. В бок его была вделана прозрачная труба, и по ней стекала в цинковое ведро бурая жидкость. Пересохший рот его зиял кратером. В нём клокотало.
— Котика для студии. Успели они?
— Успели. В понедельник котик в эфире.
— Какой цвет?
— Синий, как ты просил.
— Я понимаю, что синий. А какой синий? Там не абы какой синий.
— Сам придёшь и посмотришь.
Честно? Я плакал.
Видя такое дело, Серёга отвернулся, чтобы не мешать.
— Говорят, что смерти нет, — потом сказал он. — Она есть. Я её уже два дня вижу. Вот она сейчас там, в углу потолка. Знаешь, я ведь родился и вырос-то на зоне. Мать служила в ВОХРе, и я при ней. Один из конвоиров как-то хотел поиграть с пацаном. А чем играть? Да тем, что под рукой. Снял ружьё и дулом в меня: «Пух-пух!» И осклабился. Это дуло и его цинготные зубы все годы преследуют меня как самое страшное из детства. Вот он и есть на потолке. Всё время целится, сука. «Пух-пух!»
Мы виделись в восемь вечера. В полночь его не стало.
Кстати, кадр-то он нарисовал.
Ещё в самый первый вечер.
Время от времени я достаю из шкафа стопку его эскизов и аккуратно подклеиваю отрывающиеся подробности. И хотя Серёгин гуммиарабик девяносто второго года подводит, его идеи недосягаемы по сей день.
Как видите, края этих листиков пообтёрлись. Это потому, что я вечно таскаю их в «Останкино», чтобы показать выпускникам Строгановки. Они ведь по-прежнему нет-нет да и вырастают на моём пороге.
— Нарисуйте мне кадр, — прошу их я.
— Как это — нарисовать кадр?
Смотрите все, как.
Вы спросите, что за «введение» такое?
Это он так меня понял в тот первый вечер на тусовке.
— Нарисуй мне ведение, — как, возможно, вы помните, попросил его я.
Телетермин «ведение» он понял как «введение».
Потом уже разобрался, но эскиз навсегда запечатлел его тогдашнюю профессиональную зрелость.
Во всех смыслах.
Очень важный для меня эскиз. Это он стоял у меня перед глазами, когда я делал «Антропологию».
Этот, впрочем, тоже. Чёрно-белое изображение с волнистыми элементами.
Дорогого стоит повторение кривой на майке ведущей.
Надо бы взять на заметку…
Любовь и боль моя этот эскиз.
Не счесть ночей, которые я провёл в монтажной «Свежего ветра», чтобы оживить его на экране.
Кажется, просто… ан нет! Шкатулка-то с секретцем.
Так и не удалось телевизионной техникой повторить этот разгильдяйский бумажный отрыв, эту стремительную возню фломастерных муравьев, несущих генетическую память об отцовской руке. Вроде подходил близко, а всё не то. Нет той свободы.
Сколько лет мысленно спрашиваю Серёгу: а девчонка не достаёт до нижнего края кадра по умыслу?
Нет ответа.
Просто здорово.
Как и следующий эскиз.
И следующий. Смотрите, какое гениальное решение «говорящей головы»!
Прошу заметить, это сделано в девяносто втором. Главный дизайнер НТВ великий Семён Левин еще не узаконил сочетание зеленого с синим на нашем телеэкране, и знаете, почему? Да потому, что само НТВ появится только через год.
И ещё одно. Серёга первым на нашем телевидении сделал то, что потом стало называться социальной рекламой.
— Надо покурить, — как-то раз влетел он ко мне. Мы вышли.
— Вот, — протянул он мне рукописные бумажки. Руками, как мельница крыльями, застенчивая улыбка — всё по полной программе.
— Что — вот?
— Почеркушки всякие.
Мятые листки оказались удивительно свежими. В рекламном деле это называется синопсис, краткое изложение сценарной идеи.
Да это и были тридцатисекундные рекламы… которые, собственно, ничего не рекламировали. Разными путями они вели к незатейливой фразе «Всё будет хорошо!».
В одном из роликов альпинист долго карабкался на скалу. Срываясь, в последний момент всё же ловя уступ, он добирался до вершины и, счастливый, подставлял усталое лицо солнцу. «Всё будет хорошо!»
Это мы снять не смогли — надо было ехать в горы, а не на что.
Другую серию запустили в производство немедленно — так ново это было.
И буквально через месяц зритель Четвёртого канала увидел, как некий мальчик-посыльный взбегает по лестнице и вручает пакет изумительной по красоте девушке.
Развернув блистательную обертку, она обнаруживает в коробке… телефонную трубку.
Тут же мы видим того, кто прислал ей эту странную бандероль. У него в руках — такая же трубка.
Серёга с друзьями снял роликов десять — с разными отправителями. В одном случае оказывалось, что это — лётчик, в другом — капитан дальнего плавания. Даже зэк в фуфайке, и тот прикладывал к уху трубку.
Все они несли любимой — читай: зрителю — одну и ту же весть:
— Всё будет хорошо!
Это было странно и весело: столько усилий, искусных съёмок, чисто рекламных эстетических решений — и всё для того только, чтобы сказать слова, на которые до сих пор телевизор был неспособен. Чопорный, всезнающий, способный похоронить поочерёдно всех членов Политбюро заодно с их социализмом, телевизионный приёмник такую простенькую человеческую фразу произнёс впервые.
А год спустя на экране Первого канала появился прекрасный проект Игоря Буренкова «Позвоните родителям», затем — высокоэстетичный «Русский проект» Константина Эрнста, и это уже был настоящий кинематограф.
Но первым просто сказать зрителю «Всё будет хорошо!» телевизор заставил Серёга.
В девяносто третьем.
Кстати, фамилия его была Тимофеев.
Тимофеев Серёжа.
Не забудете?
Докторские котлетки
Хочется посовременнее, а как?
Ясно, что одной фразой в сто сорок знаков, чтобы можно было твиттануть, в переводе прочирикать.
Но ведь всё от темы.
Если твит о том, о чём и чирикают птицы — попить-поесть-отыметься, — на размышление, судя по наполнению «Твиттера», у сетевой пичужки не уходит и секунды.
Но попробуйте-ка прочирикать историю «Останкино»? А ведь придётся, раз взялся за книгу о телевидении в двадцать первом веке.
Итак, вся история советского телевидения в одной фразе:
ПРИ БОЛЬШЕВИКАХ В СТОЛОВОЙ НА ОДИННАДЦАТОМ ЭТАЖЕ «Останкино» «ЭФИРНЫМ» ВНЕ ОЧЕРЕДИ ОТПУСКАЛИСЬ КОТЛЕТКИ ИЗ ТРЕСКИ, КОТОРЫЕ ТАК И НАЗЫВАЛИСЬ — «ДИКТОРСКИЕ».
Разберём её по сегментам.
Упоминать в одной фразе