Раба любви и другие киносценарии — страница 2 из 82

Горенштейн никогда не был на земле обетованной. Но он постоянно интересовался ею, много думал о ней, представлял ее себе. Как Михаил Булгаков, никогда не бывавший за границей, по крупицам складывал для романа о Мольере свой Париж, так и Горенштейн, будучи, пусть на расстоянии, но настоящим патриотом Израиля, воображал себе жизнь на земле предков. Эти полеты воображения и воплотились в двух его ярких, но, к сожалению, не ставших фильмами работах. По инициативе Андрея Кончаловского Горенштейн вместе с ним сочинял сценарий о Марии Магдалине, а вместе с Лией Красниц придумал современный оригинальный фильм «Еврейские истории, рассказанные в израильских ресторанах».

Мастер виден на любой стадии развития его замысла, поэтому я уверен, что и синопсисы этих работ доставят читателю удовольствие.

В ответ на мою просьбу рассказать об обстоятельствах возникновения «Еврейских историй» Лия Красниц написала:


Почти двадцать лет тому назад в один из моих визитов в Сан-Франциско редактор тамошней «Еврейской газеты», узнав, что я живу в Европе, в Копенгагене, предложила мне посетить Фридриха Наумовича Горенштейна. Она предупредила, что добиться интервью будет сложно, так как Горенштейн, как она написала, «спускает журналистов с лестницы, и вообще человек нелюдимый»... Мой опыт, надо сразу сказать, опровергает все подобные мнения о Фридрихе Наумовиче. Со мной он был исключительно доверчив, нередко вел себя вообще как ребенок, который лишен любви... Он мне как-то сказал: «Самое большое счастье в жизни — это взаимная любовь».

Когда я в 1997 году в Берлине впервые пришла на Sachsische Strasse в квартиру Фридриха Наумовича, он был очень любезен и пригласил меня поужинать с ним. Причину своего внимания он объяснил тем, что я очень похожа на его маму, которая в молодости, как сказал он, была красавицей. И Фридрих Наумович показал мне старую фотографию. Окончательно его сразило то, что я израильская журналистка и хорошо говорю на иврите.

За ужином Фридрих Наумович был необычайно оживлен, пел, читал стихи. И я, хотя и не читала еще к тому моменту его книг, сразу поняла, или, скорее, почувствовала, что передо мной необыкновенно талантливый человек. Когда я уходила, Горенштейн подарил мне свой роман «Псалом». На другой день он пошел провожать меня на вокзал, посадил на поезд в Копенгаген и неожиданно поцеловал. Через две педели он позвонил и предложил работать с ним. Сказал, что у него есть фонд для поездок. Я приехала в Берлин, Горенштейн поселил меня в Доме писателей на Fasanenstrasse, который он называл домом Набокова. Есть сведения, что Набоков, живший (как и позднее Горенштейн) неподалеку, бывал в этом доме. Вечера мы проводили у Фридриха Наумовича. Он готовил мне свои любимые блюда, говорил, что гордится своими кулинарными способностями... Даже больше, чем литературными... Мы обсуждали в основном Израиль. И я была поражена, насколько детально он был осведомлен о жизни в Израиле. Много говорили о политике... Так за одним из наших замечательных ужинов родилась идея «Еврейских историй»... Фильм был задуман наполовину художественным (это описано в синопсисе). Документальную и художественную части объединяла журналистка, то есть я, которая приезжает в Израиль собирать истории, влюбляется в одного из героев и остается жить там.

Я отправилась в Израиль. Было трудно выбрать рестораны. Они должны были представлять собой melting pot (так называют это в США), то есть такой плавильный котел, в котором все перемешано. Я не буду описывать приключения по сбору материалов, хотя там и было много смешных историй и встреч... Для того чтобы все это описать, нужны отдельная книга и талант Фридриха Наумовича. По моем возвращении мы отобрали наиболее интересные истории (их поначалу было гораздо больше, чем есть в синопсисе), и Горенштейн написал текст синопсиса. Это событие мы отпраздновали — он приготовил несколько блюд по рецептам из синопсиса, и мы принялись фантазировать о том, как Фридрих Наумович приедет на премьеру фильма в Израиль. Посещение Израиля было мечтой и, может быть, как мне представляется, целью жизни Горенштейна. Казалось бы, что мешало ему просто купить билет на самолет? Но Горенштейн, подобно ребе Шнеерсону, считал, что приезд в Израиль возможен для него только после завершения его писательского труда, как венец дела его жизни.

Я пыталась найти деньги на этот фильм. Синопсис всем очень нравился, но... Уже после смерти Горенштейна я вспомнила, как Фридрих Наумович говорил, что этот фильм мог бы хорошо спять Иоселиани. Я встретилась в Париже с Иоселиани, и он, прочитав синопсис, сказал, что это потрясающе, но делать фильм должен все же еврейский режиссер. Я снова поехала в Израиль и даже получила деньги от израильского государственного фонда кино, но не нашла достойного мастера, режиссера, который взялся бы за проект. И все же я по-прежнему не теряю надежды.


Мне остается только добавить к словам Лии Красниц, что я тоже продолжаю надеяться на то, что хотя бы некоторые из написанных, но до сих пор не реализованных сценариев Фридриха Горенштейна еще будут воплощены и обогатят киноискусство.


Фридрих ГоренштейнДОМ С БАШЕНКОЙ 



Мальчик плохо различал лица, они были все одинаковы и внушали ему страх. Он примостился в углу вагона, у изголовья матери, которая в пуховом берете и пальто, застегнутом до горла, лежала на узлах. Кто-то в темноте сказал:

— Мы задохнемся здесь, как в душегубке. Она все время ходит под себя... В конце концов здесь дети...

Мальчик торопливо вынул варежку и принялся растирать лужу по полу вагона.

— Почему ты упрямишься? — спросил какой-то мужчина. — Твоя мама больна. Ее положат в больницу и вылечат. А в эшелоне она может умереть...

— Мы должны доехать, — с отчаянием сказал мальчик, — там нас встретит дед.

Но он понимал, что на следующей станции их обязательно высадят.

Мать что-то сказала и улыбнулась.

— Ты чего? — спросил мальчик.

Но мать не ответила, она смотрела мимо него и тихо напевала какой-то мотив.

— Ужасный голос, — вздохнули в темноте.

— Ничего не ужасный, — огрызнулся мальчик. — У вас самих ужасный...

Рассветало. Маленькие оконца товарного вагона посинели, и в них начали проскакивать верхушки телеграфных столбов. Мальчик не спал всю ночь и теперь, когда голоса притихли, он взял обеими руками горячую руку матери и закрыл глаза. Он заснул сразу, и его мягко потряхивало и постукивало спиной о дощатую стенку вагона. Проснулся он тоже сразу от чужого прикосновения к щеке.

Поезд стоял. Дверь вагона была открыта, и мальчик увидел, что четверо мужчин несут его мать на носилках через пути. Он прыгнул вниз, на гравий железнодорожной насыпи, и побежал следом.

Мужчины несли носилки, высоко подняв и положив на плечи, и мать безразлично покачивалась в такт их шагам.

Было раннее, холодное утро, обычный в этих степных местах мороз без снега, и мальчик несколько раз спотыкался о примерзшие к земле камни.

По перрону ходили люди, некоторые оборачивались, смотрели, а какой-то парень, лет на пять старше мальчика, спросил у него с любопытством:

— Умерла?

— Заболела, — ответил мальчик. — Это моя мама.

Парень с испугом посмотрел на него и отошел.

Носилки внесли в дверь вокзала, и мальчик тоже хотел пройти туда, но медсестра в телогрейке, наброшенной поверх халата, взяла его за плечо и спросила:

— Ты куда?

— Это ее сын, — сказал одни из мужчин и добавил: — А вещи где ж? Эшелон уйдет, без вещей останетесь...

Мальчик побежал назад к эшелону, но запутался и оказался на городской площади с противоположной стороны вокзала. Он успел заметить очередь на автобус, старый одноэтажный дом с башенкой и старуху в шерстяных чулках и галошах, торгующую рыбой.

Потом он побежал назад, однако железнодорожные пути у перрона оказались пустыми, эшелон уже ушел. Мальчик еще не успел испугаться, как увидел свои вещи, сложенные на перроне. Все было цело, кроме кошелки с лепешками и сушеным урюком.

— Твои вещи? — спросила женщина в железнодорожной шинели.

— Мои, — ответил мальчик.

— А что в этом узле? — И ткнула ногой грязный, сплющенный узел.

— Мамины фетровые боты, — сказал мальчик, — и два ватных одеяла... И коричневый отрез...

Женщина не стала проверять, взяла узел и чемодан, а мальчик взял другой узел и чемодан, и они пошли к вокзалу. Они внесли вещи в теплый зал, где на деревянных скамьях и прямо на полу сидело много людей.

— Я в медпункт, — сказал мальчик, — у меня мама заболела.

— Я твои вещи караулить не буду.

— Ну, еще немного, я уплачу.

— Дурень, — сказала женщина, — я ведь на работе.

Но мальчик уже выбежал на перрон. Он с трудом нашел двери медпункта. На клеенчатой скамье кто-то лежал, вытянувшись, и мальчик глотнул несколько раз тяжело и, подойдя, увидел руку с синими ногтями. Только тогда он заметил, что это незнакомый старик. Лицо его было накрыто носовым платком, и две женщины сидели рядом, сгорбившись. Одна, помоложе, плакала, а другая, постарше, молчала.

Мальчик быстро отступил назад.

— А где моя мама? — спросил он и огляделся.

Из боковой двери вышла медсестра в телогрейке.

— Мать твою в больницу отправили, — сказала она.

— В какую больницу? — спросил мальчик.

— У нас в городе одна больница... Сядешь на автобус, доедешь...

Тогда он вспомнил про площадь, и очередь, и дом с башенкой, и старуху в шерстяных чулках, торгующую рыбой. Он вновь побежал по другую сторону вокзала и увидел все это. Он стал в очередь за какой-то меховой курткой с меховыми пуговицами на хлястике. Но автобуса все не было, и он побежал через площадь, оказался на узкой улице, среди старых, деревянных домов, и здесь вспомнил, что не знает, где больница.

Улица была пуста, лишь у обмерзшей льдом водопроводной колонки две девочки играли с собакой.