Рабочий день — страница 37 из 41

Шелестел дождь в желтых листьях деревьев, шаркал ногами поток прохожих, шипели шины, а я шел и шел, понемногу зяб под этим уютным, в общем-то, дождичком, освобождаясь потихоньку от этих мыслей, — все мы немного дети, и все мы немного артисты, да простит нас с нашей неискренностью природа-мать. Так вот, освобождаясь от этих мыслей, шел и глядел на ряды построек, где в забавном беспорядке застыла короткая, но емкая история большого сибирского города: тут и жалкие остатки лабазного купеческого стиля с наивными понятиями о красоте — с каменным узорочьем, украденным у церквей, с пузатыми гипсовыми самоварами по карнизам, и буржуазные вычурные особнячки с залетными элементами болезненного модерна начала века не успевших разбогатеть сибирских промышленников, и скромный бетонно-стеклянный конструктивизм двадцатых годов, и блеклая эклектика тридцатых, и послевоенный помпезный ампир, и пестрый панельный нынешний утилитаризм, и все это — в постоянно увеличивающихся пропорциях. Думал я о том, как неровно все-таки течет историческое время, и вдруг отвлекся — послышалось, будто кто-то меня тихо, неуверенно позвал: «Гриша!»

Я оглянулся: никого знакомого в потоке лиц — и я пошел дальше. Но тут, уже за спиной, услышал слово, которое могло относиться только ко мне и ни к кому больше на целом свете, негромко так сказанное — будто шепнули над моим ухом, только для меня одного: «Цыкурка!»

Что за штучки! Это словечко могло прийти только оттуда — нет, даже не из городской юности, а из самого детства. Ну что ж, кто-то может меня здесь узнать, даже четверть века спустя? Кто? Этот, что смотрит на меня с автобусной остановки? Да, именно он. Он повторил это столь много для меня значащее слово, выразил на лице слабое подобие улыбки и нерешительно двинулся навстречу.

— Не узнаешь? — сказал он. — А я тебя узнал. Я ж Колбаса.

— Ах, Колбаса‑а! — я подал ему руку, не решаясь обнять, — слишком еще не верилось, что это именно он. Да и он по-прежнему глядел нерешительно.

Ну конечно же это Адольф, Адька Крамер, «немец-перец-колбаса», сокращенно — просто «Колбаса». Как он не хотел когда-то быть Адольфом и как мы изводили его этим мерзким, ненавистным именем!

— Ты что, здесь живешь? — спросил я.

— Да нет, я далеко, в микрорайоне живу. Выкупал вот книги по подписке, — объяснил он мне буднично, будто мы не виделись всего несколько дней и ничего за это время не произошло, кроме покупки этих книг.

— Ну что мы будем здесь стоять? — сказал я. — Пойдем посидим где-нибудь. Обмоем встречу, поговорим!

— Да зачем? Поедем ко мне. Лена обрадуется.

— Какая Лена?

— Жена моя. Она ведь тоже наша.

Я, должно быть, выразил на лице усилие вспомнить, кто такая Лена, потому что Адольф поторопился подсказать:

— Крепкая такая, светлая девочка.

Нет, никакой Лены я не помнил, хотя мне казалось, я помнил всех. Пусть я не узнаю их взрослыми, но тех нас не забуду никогда. Девчонок, конечно, трудней помнить — они были как-то дальше, непонятней и такие все стриженые.

— И Фелицата Никандровна тебе будет рада, — сказал Адольф.

— Как Фелицата Никандровна? Она жива? Она у тебя?

— Да.

— Так что же ты молчишь! Поехали!

— Вот как раз наш автобус.

— К черту автобус! — крикнул я. — Такси! Стой! В магазин сначала, купить что-нибудь, и на рынок, за цветами. Ты все покажешь!


II


— Ну, в общем, что? — неторопливо, будто клубок шерсти разматывал, рассказывал Адольф в машине. — Когда нас сюда, в ФЗО, отправили, детдом после нас еще шесть лет существовал.

— Я это знаю, — сказал я. — Я еще здесь был тогда.

— Она же все время работала завучем.

— И это знаю.

— Потом, когда детдом расформировали, там еще оставалось двадцать шесть детей — их сюда, в город, перевезли, а ей предложили место завуча там же, в Каляевской семилетке. Ей оставалось два года до пенсии.

— Каляевка... — повторил я машинально, и сразу перед глазами — зеленый луг с зелеными колючками, которые больно жалят ноги, далеко за ним — скотные дворы, справа на бугре, — роща, в роще — кресты, кладбище. Это все я видел из окна девять лет подряд. Весной на этом лугу, далеко, под самым бугром, закапывали дохлых лошадей. Зимой луг был белым. Зима была долгой. По лугу шла дорога, единственная, связывающая село с остальным миром, с городами. Она шла через бугор, мимо рощи, и далеко всегда было видно, как кто-то идет и едет в конных санях.

— Давно был в Каляевке? — спросил я.

— Последний раз в позапрошлом году, — ответил Адольф. — Мы туда за ягодами ездили раньше. У меня машина. Там за рекой хорошие смородинники были. Теперь не стало. Теперь мы свой сад развели. А Каляевку ты не узнаешь. Каменные дома появились, асфальт. А речку испортили. Помнишь излучину, куда нас водили купаться? Пригнали экскаватор и весь песок вычерпали. Оказался хороший песок, а жалко. Я всегда там находил куличьи яички — они их так ловко, знаешь, маскируют.

— Да, Каляевка, — не сдержавшись, вздохнул я, хотя Адольф продолжал что-то рассказывать. Он вот вспоминал куличьи яйца, я — зеленый луг с колючками и себя, выдирающего ногтями колючки из грязной, толстой пятки. Не излучину, где купались, не деревню с косыми избами, а только луг с колючками, где закапывали дохлых лошадей. Часто потом я видел этот луг. Во сне и просто так.

— А как у тебя оказалась Фелицата Никандровна? — спросил я.

— Так я и говорю, ей оставалось всего два года до пенсии, — методично продолжал Адольф, — и она осталась в Каляевке. Мы часто туда ездили. А когда детдома не стало, ездили просто к Фелицате Никандровне. Не все, конечно, — только кто мог и кому недалеко. Вот и мы с Леной... Так и познакомились.

А и зануда же, однако, этот Адольф, вымотает он меня сегодня своим рассказом, в котором все — от Адама.

— И это я знаю, — сказал я. — Я ведь тоже ездил туда, пока жил здесь. Как она у тебя оказалась?

— Так я и говорю, — спокойно продолжал Адольф, — она вышла на пенсию и еще семь лет жила в Каляевке. Вела пение и хор в школе. А потом ей стало трудно в деревне, и мы с Леной предложили ей переехать к нам...

Вот и гастроном. Остановились, я пошел взял бутылку коньяка, конфет шоколадных коробку, посмотрел — больше и взять нечего. Тут Адольф подошел, говорит скороговоркой:

— Ты извини, у меня с собой денег нет, но дома у нас все есть, ничего не надо, поехали.

Ах ты, Адька, Адька, добрый ты, видать, человек. Молодец, что Фелицату Никандровну забрал, — никому ведь больше в голову не пришло, а вот ты, тихий и тугой на слово, догадался.

— Нет, вы с Леной молодцы! — сказал я. Мы сели и поехали дальше. — Ну, а условия позволяют?

— Да какие условия, — вяло возразил Адольф. — Тесновато, две комнаты, у меня две дочки. Одна, правда, уехала учиться. Фелицата Никандровна занималась с ними языками и музыкой. Да-да, Фелицата Никандровна прекрасно играла на аккордеоне, это я хорошо помню — он был большой, весь в перламутре. Откуда он взялся в нашем детдоме? Но что вот языки знает...

— Нет, молодчина ты, Адька, — я обнял его за плечи, сидя рядом на заднем сиденье. — Чем занимаешься?

— Да чем? — дернул он плечами под моей рукой. — Фрезеровщик я. На заводе гидропрессов. Образование так и не успел получить. Наша дорожка известная: ФЗО, завод, армия, снова завод, семья.

— Да ладно, чего ты, — потрепал я его по плечу. — У всех у нас такая дорожка.

— Ну ты-то, кажется, институт закончил? Уехал куда-то — и с концами.

— Было. Тоже и ФЗО, и завод. Но успел вечернюю школу закончить. Поступил в институт. После института — на запад, на родину, в Смоленск. Там и работаю. А все остальное так же.

— Понятно, — сказал Адольф. — Кое-кто из наших тоже закончил институты. Но бывают, навещают Фелицату Никандровну.

— Да нет, ты не думай, что зазнался и забыл, — сказал я. — Видишь, и я приехал.

— А ты знаешь, — как-то сразу встрепенулся, повеселел Адольф, — что и Фелицате Никандровне под конец жизни в Каляевке улыбнулось маленькое счастье? Она ведь замуж выходила.

— А вот этого я не знаю!

— Помнишь, у нас завхозом работал такой невысокий старичок в очках, Яков Петрович? Тоже из эвакуированных, в войну один остался — по разным углам квартировал. Так вот они сошлись потом, и знаешь, даже счастливо жили, хоть он, грешным делом, и любил к рюмочке приложиться. Веселый такой старичок — на гитаре играл, песни старинные мурлыкал. Они даже корову держали. Это была целая эпопея. Представляешь Фелицату Никандровну рядом с коровой? Она ж сначала не знала, с какой стороны к ней подходят, — тихонько улыбнулся Адольф. — Мы, конечно, приезжали, помогали сено косить... А когда Яков Петрович умер, она сразу, резко, сдала, похудела, высохла. Продали мы эту корову, а ее привезли сюда.

Тем временем мы заехали на рынок, купили цветов и ехали на окраину по широкой магистрали, с обеих сторон которой тянулись длинные, бесконечные микрорайоны, Адольф все что-то хотел сказать и не решался.

— Знаешь что, — наконец выдавил он из себя. — Ты меня не зови Адольфом — я ведь теперь Александр, сменил имя. Давно еще, когда первый паспорт получал. Другие-то знают.

— Извини... Саша, — сказал я. — Я не знал.


III


— Лена, посмотри, кого я привез, — сказал Крамер. Сказано это было без энтузиазма, так что я сначала даже подумал, что, наверное, некстати здесь, что к нежданным гостям здесь не привыкли. Мы топтались в тесной прихожей. В дверях появилась могучая рыжая женщина в домашнем платьишке и тапочках на босую ногу. Это, видно, и была та самая «крепенькая светлая девочка», которую я должен был помнить. Она уперла кулаки в бока и стала меня разглядывать. Однако в лице ее ничего угрожающего не было — наоборот, она смотрела на меня приветливо и с интересом.

— Это Гриша Ваганов. Помнишь такого? — проговорил Крамер.

Чтобы преодолеть неловкость, я взял инициативу в свои руки.