Рабочий. Господство и гештальт; Тотальная мобилизация; О боли — страница 15 из 26

Подобно тому знаменитая и непреднамеренная гениальная фраза о «клочке бумаги» страдает тем, что произнесли ее с запозданием в 150 лет, и притом в таком духе, который был бы, наверное, адекватным романтике пруссачества, но никак не являлся прусским в своей основе. Говорить так и потешаться над пожелтевшими истрепанными книжками имел бы право Фридрих Великий, но Бетман Гольвег обязан был знать, что кусочек бумаги, к примеру с написанной на нем конституцией, может значить сегодня примерно столько же, сколько для католического мира — священная облатка, и что хотя абсолютизму приличествует разрывать договоры, сила либерализма, однако, состоит в том, чтобы интерпретировать их. Стоит только внимательно изучить обмен нотами, предшествовавший вступлению в войну Америки, чтобы натолкнуться в нем на принцип «свободы морей», — хороший пример того, каким образом в такое время собственному интересу придается ранг гуманного постулата, всеобщего вопроса, затрагивающего все человечество. Немецкая социал-демократия, одна из несущих опор прогресса в Германии, схватила диалектический момент своей роли: она приравняла смысл войны к разрушению царистского, антипрогрессивного режима.

Но что все это может значить по сравнению с теми возможностями, которыми располагал для проведения тотальной мобилизации Запад. Кто захочет оспаривать тот факт, что «цивилизация» намного больше обязана прогрессу, чем «культура», что в больших городах она способна говорить на своем родном языке, оперируя средствами и понятиями, безразличными или враждебными для культуры. Культуру не удается использовать в пропагандистских целях. Даже та позиция, которая стремится извлечь из нее такого рода выгоду, оказывается ей чуждой, — как мы становимся равнодушны или, более того, печальны, когда с почтовых марок или банкнот, растиражированных миллионами экземпляров, на нас смотрят лица великих немецких умов.

И несмотря на это мы далеки от того, чтобы сетовать на неизбежное. Мы только констатируем, что Германии так и не удалось в этой борьбе убеждением склонить в свою пользу дух времени, каким бы тот ни был сам по себе. Равным образом, ей не удалось поставить перед своим или мировым сознанием значимость какого-нибудь превосходящего этот дух принципа. Мы видим, как отчасти в романтическом и идеалистическом, отчасти в рационалистическом и материалистическом пространствах ищутся знаки и образы, которые стремится поднять на своих знаменах борющийся человек. Но той значимости, которая пропитывает эти сферы, частично принадлежащие прошлому, частично — жизненному кругу, чуждому для немецкого гения, — недостаточно для того, чтобы полностью уверовать в боевое использование людей и машин, что требовалось страшному вооруженному походу против всего мира.

Поэтому мы тем более должны стремиться узнать, каким образом элементарный материал, первобытная сила народа остается незатронутой этим. В начале этого крестового похода разума, к которому призываются народы мира, зачарованные столь прозрачной, столь очевидной догматикой, мы с удивлением видим, как немецкое юношество начинает требовать оружия, — так пылко, так восхищенно, с такой жаждой смерти, как оно не делало этого, пожалуй, никогда за всю нашу историю.

Если бы пришлось спросить кого-нибудь из них, для чего он идет на поле битвы, то, разумеется, можно было бы рассчитывать лишь на весьма расплывчатый ответ. Вы едва ли услышали бы, что речь идет о борьбе против варварства и реакции, или за цивилизацию, освобождение Бельгии или свободу морей, — но вам, вероятно, дали бы ответ: «за Германию», — и это было тем словом, с которым полки добровольцев шли в атаку.

И все же этого глухого огня, пылавшего за неясную и невидимую Германию, достаточно было для напряжения, которое пронизывало народы дрожью до самых костей. Что было бы в том случае, если бы он обладал направлением, сознанием, гештальтом?

6

Тотальная мобилизация, как мера организаторской мысли, есть лишь указание на ту высшую мобилизацию, какую проводит в нас время. Этой мобилизации присуща собственная закономерность, и человеческий закон, если только он хочет иметь силу, должен соответствовать ей.

Ничто не может лучше подтвердить это положение, чем тот факт, что в течение войны способны подняться силы, обращенные против самой войны. Но все же у сил этих намного более тесное родство с началами войны, чем то может показаться. Когда тотальная мобилизация вместо армий мировой войны начинает приводить в движение массы гражданской войны, то она изменяет свою сферу, но не свой смысл. С этого момента действие врывается туда, куда не способен дойти военный приказ о мобилизации. Все выглядит так, словно силы, которые нельзя было собрать для войны, потребовали теперь введения в кровавый бой. Итак, чем единодушнее и прочнее война с самого начала привлекает к себе все множество сил, тем более надежным и верным будет ее ход.

Мы видели, что в Германии была возможность лишь неполной мобилизации духа прогресса. Намного более благоприятно дело обстояло, например, во Франции, — и это можно понять, привлекая тысячи случаев, и среди них — случай Барбюса. Он, будучи сам по себе отъявленным противником войны, не усматривал, впрочем, никакой иной возможности соответствовать своим идеям, кроме как с самого начала сказать «да» этой войне, поскольку в его сознании она отображалась как борьба прогресса, цивилизации, гуманности и даже самого мира против сопротивляющейся всему этому стихии. «Убить войну в чреве Германии!».

Какой бы, впрочем, сложной не была эта диалектика, выводы из нее принудительны по своей природе. Человек, по-видимому, ни в малейшей степени не склонный к военному конфликту, оказывается все же не в состоянии отклонить вручаемое ему государством оружие, потому что его сознанию не дано возможности какого-либо иного выхода. Мы можем видеть его, как он, мучаясь вопросами, стоит на посту в бескрайней пустыне окопов, а затем, когда приходит пора, он оставляет эти окопы, как и любой другой, идя в атаку через страшный огневой заслон битвы военной техники. Но что же тут, в конце концов, удивительного? Барбюс — это такой же воин, как и любой другой, воин гуманности, которая не может обходиться без заградительного огня и газовых атак или даже гильотины, как не могла и христианская церковь обойтись без мирского меча. В самом деле, такой Барбюс должен быт жить во Франции, чтобы в этой мере быть затронутым мобилизацией.

Но немецкие барбюсы очутились в более тяжелом положении. Лишь разрозненная часть интеллигенции с самого первого дня заняла нейтральную позицию, решившись на открытый саботаж ведения войны. Намного большая часть предприняла попытку подстроиться под шаг выступавших войск. Мы уже привели в пример немецкую социал-демократию. При этом мы отвлекаемся от факта, что последняя, вопреки своей интернациональной догматике, состояла тем не менее из немецких рабочих, и поэтому тоже могла быть героически подвигнута на борьбу. Нет, и в самой своей идеологии она шла к ревизии, позже поставленной ей в вину как «предательство по отношению к марксизму». Как это происходило в деталях, можно увидеть из произносившихся в критическое время речей социал-демократического вождя и депутата рейхстага Людвига Франка. В сентябре 1914 года он сорокалетним добровольцем пал от ранения в голову в сражении при Нуассонкуре. «Мы, лишенные отечества парни, знаем, что хотя мы и пасынки, однако все же остаемся сынами Германии, и что наша обязанность — отстаивать нашу Родину в борьбе против реакции. Если разразится война, то и солдаты социал-демократы добросовестно исполнят свой долг» (29 августа 1914 года). В этом показательном предложении в скрытом виде уже заложены семена образов войны и революции, которые держала наготове судьба.

Для того, кто желает изучить эту диалектику во всех ее деталях, изобилие мелкого материала могут предоставить ежегодные военные выпуски газет и журналов прогрессивной ориентации. Так, Максимилиан Гарден, издатель «Цукунфт», наверное, наиболее известный среди журналистов вильгельмовского периода, начал согласовывать свою публичную деятельность с целями Большого генерального штаба. Интересно указать еще и на такой симптом: он театрально изображал радикализм войны с таким же успехом, с каким позднее — радикализм революции. «Симплициссимус» же занимал шовинистскую позицию, — этот орган, прибегающий к оружию нигилистической шутки, настраивал как против всяких союзов, так и против армии. Впрочем, можно отметить, что качество этого журнала снижается в той мере, в какой увеличивается в нем патриотический элемент, — то есть в той мере, в какой он оставляет область, где он силен.

Господствующий здесь внутренний разлад лучше всего просматривается, наверное, в личности Ратенау. Вследствие этого разлада его фигура обретает трагический ранг в глазах того, кто стремится воздать ей должное. Как возможно, что Ратенау, который был в значительной мере затронут мобилизацией, играл роль в организации большого вооружения и еще незадолго до краха развивал мысль «восстания в массах», вскоре после этого мог сформулировать известное высказывание о мировой истории, потерявшей бы — как говорил он, — свой смысл, если бы представители рейха вошли в столицу через Бранденбургские ворота как победители? Здесь очень отчетливо проступает то, как мобилизация подчиняет себе технические способности человека и все-таки не в состоянии проникнуть в его сердцевину.

7

Ликование, которым приветствовали крах тайная армия и тайный генеральный штаб, имевшиеся у прогресса в Германии, в то время как последние воины еще стояли против врага, было похоже на ликование по случаю выигранной битвы. Оно, как троянский конь, было лучшим союзником западных армий, которым вскоре предстояло перейти Рейн. В том слабом возгласе протеста, с которым существующие авторитеты поспешно освобождали свои места, сказалось признание так называемого нового духа. Между противниками не существовало ника