Песнопение «Media in vita»[63] берет свое начало в настроении, которому ведома эта угроза. Превосходные образы перестройки жизни и окружения ее болью дают нам также большие картины Иеронима Босха, Брейгеля и Кранаха, к смыслу которых мы приближаемся только теперь и которые еще совсем недавно считались абсурдными выдумками. Эти картины намного более современны, нежели принято думать, и неслучайно техника играет в них такую значительную роль. Многие картины Босха с их ночными огнями и адскими трубами похожи на индустриальные ландшафты в разгаре работы, а «Большая преисподняя» Кранаха, находящаяся у нас в Берлине, содержит полный технический инструментарий. Один из часто повторяющихся мотивов — это катящийся шатер, из отверстия которого торчит большой сверкающий нож. Вид таких машин вызывает особый род ужаса; они суть символы облеченного в механические одежды нападения, которое хладнокровнее и ненасытнее, чем любое другое.
3
Обстоятельство, чрезвычайно усиливающее хватку боли, заключается в ее безразличии к нашим иерархиям. Император, который, после того как его попросили отойти от линии огня, возразил: слышал ли кто-нибудь, чтобы император когда-либо пал в сражении, — находился во власти одного из тех заблуждений, которым мы слишком охотно отдаемся. Нет ни одной человеческой ситуации, которая была бы защищена от боли. Наши сказки завершаются фразой о том, что герой, пройдя через многие опасности, живет в счастье и довольстве, и такие заверения нам по душе, ибо мы успокаиваемся, когда узнаем о существовании места, недоступного для боли. То, что жизни, собственно говоря, не хватает удовлетворительного завершения, выражается во фрагментарном характере многих больших романов, которые либо являются неоконченными, либо увенчаны искусственным плафоном. Такой искусственный плафон завершает, впрочем, и «Фауста» наподобие временного навеса.
Тот факт, что боль не признает наши ценности, легко заслоняется в спокойные времена. И все-таки мы уже начинаем смущаться, когда счастливого, богатого или сильного человека поражает одна из тех самых обыкновенных случайностей. Так, болезнь Фридриха III, который умер от часто наблюдаемого в клиниках рака гортани, вызвала почти невероятное удивление. Очень похожее чувство овладевает нами тогда, когда мы рассматриваем анатомию одного из тех хаотично изрешеченных или испещренных злокачественными включениями органов, при взгляде на которые открывается долгий путь индивидуального страдания. Как безразлично для ростка гибели, разрушает ли он соломинку или гениальный мозг! К этому чувству отсылает гротескная, но значительная шекспировская строфа:
Истлевшим Цезарем от стужи
Заделывают дом снаружи,
и Шиллер в своей «Прогулке под липами» подробно останавливается на лежащей здесь в основании мысли.
В эпохи, которые мы обычно называем необычными, значительно отчетливее проступает слепой характер угрозы. На войне, когда снаряды с большой скоростью свистят мимо нашего тела, мы ощущаем, пожалуй, что отклонить их от нас хотя бы на волосок не поможет ни уровень образованности, ни добродетель, ни мужество. В той мере, в какой возрастает угроза, свой натиск на нас увеличивает и сомнение в значимости наших ценностей. Там, где дух все видит поставленным под вопрос, он склонен к катастрофическому взгляду на вещи. К числу вечных спорных вопросов относится большая полемика между нептунистами и вулканистами; в то время как истекшее столетие с его господством идеи развития может быть обозначено как нептуническая эпоха, мы все более теперь тяготеем к вулканическому взгляду.
Подобная склонность лучше всего узнается в особенных предпочтениях духа; так, сюда относится тяга к упадническому настроению, которая не только завоевала сегодня широкие сферы науки, но из которой становится ясной и притягательная сила многочисленных сект. Апокалиптические видения накапливаются; так, в историческом исследовании начинают рассматриваться возможности полной гибели, идущей либо изнутри, через смертельные заболевания культуры, либо снаружи, через нападение самых чужих и безжалостных сил, как, скажем, «цветных» рас. В связи с этим дух чувствует притягательность картины мощных империй, захлебнувшихся в собственной крови. Так, молниеносное разрушение южноамериканских культур может послужить примером того, что в безопасном существовании отказано даже самым великим из известных нам образований. В такие эпохи вновь заявляет о себе правоспоминание о затонувшей Атлантиде. Археология есть собственно та наука, которая посвящена боли; в слоях земли она отыскивает империи за империями, от которых не осталось даже имен. Печаль, охватывающая нас в таких местах, чрезмерна, и, наверное, ни в одном мировом свидетельстве она не нашла себе более проникновенного изображения, чем в величественной и загадочной сказке о Медном городе. В этом вымершем и окруженном пустынями городе эмир Муса на плите из китайского железа читает такие слова: «Я имел четыре тысячи гнедых коней и великолепный дворец, моими женами были тысяча дочерей царских, высокогрудых дев, подобных луне; я был осчастливлен тысячью сыновей, подобных диким львам, и прожил я, радуясь сердцем и душой, тысячу лет; я накопил богатства, которых не имел ни один из царей земных, ибо думал я, что мое блаженство продлится вечно. Но внезапно обрушилась на меня губительница всех наслаждений и разлучительница всех связей, разрушительница и опустошительница жилищ и на, селенных мест, губительница больших и малых, младенцев, детей и матерей — та, которой неведома жалость к бедняку из-за его бедности, которая не стра-! шится царя, поскольку она также повелевает и воспрещает. Воистину, мы жили в этом дворце целы и невредимы, пока нас не постиг приговор». Далее на: столе из желтого оникса выгравированы такие слова: «За этим столом пировали тысяча царей, слепых на правый глаз, и тысяча, слепых на левый, и еще одна тысяча со зрячими глазами, и все они покинули этот мир и обрели свое пристанище в могилах и гробницах».
С пессимистическим рассмотрением истории соревнуется астрономия, проецирующая момент разрушения в планетарные пространства. Удивительное участие пробуждает в нас сообщение о красном пятне на Юпитере. Также и око познания замутняется нашими самыми тайными желаниями и страхами; в пределах науки это лучше всего просматривается в сектантском характере, который внезапно приобретает какое-нибудь ее ответвление, как, скажем, «учение о мировом леднике». Затем, примечательным оказывается то внимание, которое как раз в последние годы привлекли к себе большие кратеры, возникшие, по всей видимости, вследствие попаданий в нашу земную кору метеоров. И, наконец, война, которая издавна составляла часть апокалиптических видений, тоже предлагает силе воображения богатую пищу. Изображения будущих схваток были популярны уже перед мировой войной; и сегодня из них вновь складывается обширная литература. Своеобразие этой литературы заключается в той роли, какую играет в ней тотальное разрушение; человек знакомится с видом будущих руин, на которых празднует триумф неограниченное господство механической смерти. То, что речь здесь идет о чем-то большем, нежели о литературных настроениях, мы узнаем из действительных мер предосторожности, идущих уже полным ходом. Так, подготовка к газовой защите, как она сегодня проводится во всех цивилизованных государствах, заволакивает жизнь смутным чувством угрозы. Дефо изображает в своем интересном отчете о чуме в Лондоне, как наряду со знаменитыми чумными докторами в преддверии настоящего распространения черной смерти в город, будто авангард адского дыхания, вливается армия магов, шарлатанов, пророков, еретиков и статистов. Подобные ситуации повторяются снова и снова, ибо глаз человеческий при виде неизбежной и неприступной для его ценностных порядков боли вынужден высматривать те пространства, которые предоставляют защиту и безопасность. Вместе с чувством сомнительности и угрозы, под которой находится вся сфера жизни, возрастает потребность обратиться к измерению, уводящему от неограниченного господства и общезначимости боли.
4
Эта потребность воздействует еще более странно, когда ее сравнивают с упованиями эпохи высокого уровня безопасности, ценности которой еще всецело доступны для нас. Последний человек, которого предсказывал Ницше, уже принадлежит истории, и если мы пока еще не достигли 2000 года, то все-таки кажется вполне очевидным, что все будет выглядеть совершенно иначе, чем описал в своей утопии Беллами. Мы находимся в ситуации странников, долгое время шагавших по замерзшему озеру, ледяной покров которого при перемене температуры начал распадаться на большие пласты. Поверхность общих понятий начинает становиться ломкой, и глубина стихии, которая имелась всегда, проблескивает из темноты сквозь щели и соединения.
В этой ситуации теряет свою притягательную силу тот взгляд, что боль является предрассудком, который может быть решительным образом устранен разумом. Это понимание есть не только надежный признак всех сил, связанных с Просвещением; кроме того, оно вызвало длинный ряд практических мероприятий, типичных для века человеческого духа, среди которых были такие, как ликвидация пыток и работорговли, изобретение громоотвода, прививка от оспы, наркоз, страхование и весь мир технического и политического комфорта. Мы пока признаем все эти великие вехи прогресса, и там, где они, скажем, служат предметом насмешек, причиной этому является романтический дендизм, которым охотно довольствуется утонченный дух посреди безграничного демократического пространства. Однако этому нашему признанию уже не хватает того примечательного культового привкуса, который еще известен нам на примере наших отцов. Нам, которые с рождения сполна насладились всеми этими благами как чем-то само собой разумеющимся, должно, скорее, казаться, будто с ними, в сущности, мало что изменилось.