темной церковки обветшалой,
треска маленького кино
и гудения трех вокзалов.
Средь свершений и неудач,
столкновенья идей и стилей,
обреченно трусящих кляч
и ревущих автомобилей.
Шли меж вывесок и афиш,
многократных до одуренья,
сквозь скопление стен и крыш
и людское столпотворенье.
Шли неспешно, не второпях,
как положено на прогулке,
средь цветочниц на площадях
и ларечников в переулках.
Но парнишки тех давних лет,
обольщенные блеском стали,
ни букетиков, ни конфет
для подружек не покупали.
Меж гражданских живя высот
и общественных идеалов,
всяких сладостей и красот
наша юность не признавала.
Были вовсе нам не с руки,
одногодкам костистым Яшки,
эти — как их там? — мотыльки,
одуванчики и букашки.
Независимы и бледны,
как заправские дети улиц,
мы с природой своей страны
много позже уже столкнулись.
От подружек и от друзей,
об усмешках заботясь мало,
беззаветной любви своей
Лизка храбрая не скрывала.
Да и можно ли было скрыть
от взыскательного участья
упоенную жажду жить,
золотое жужжанье счастья?
В молодые недели те,
отдаваясь друзьям на милость,
словно лампочка в темноте,
Лизка радостью вся светилась.
В этот самый заветный срок
солнца и головокруженья
стал нежней ее голосок,
стали женственными движенья.
Средь блаженнейшей маяты
с неожиданно острой силой
сквозь знакомые всем черты
прелесть новая проступила.
Это было не то совсем,
что укладывалось привычно
в разнарядку плакатных схем
и обложек фотографичных.
Но для свадебных этих глаз,
для девического томленья
в комсомольский словарь у нас
не попали определения.
Так, открыта и весела,
будто праздничное событие,
этим маем любовь пришла
в наше шумное общежитие.
Ни насмешечек, ни острот.
Или, может быть, в самом деле
мы за этот последний год
посерьезнели, повзрослели?
И, пожалуй, в те дни как раз
догадались смущенно сами,
что такая напасть и нас
ожидает не за горами.
Словом, — как бы точней сказать?
их волшебное состоянье
мы старались оберегать,
будто общее достояние.
МАЯКОВСКИЙ
Из поэтовой мастерской,
не теряясь в толпе московской,
шел по улице по Тверской
с толстой палкою Маяковский.
Говорлива и широка,
ровно плещет волна народа
за бортом его пиджака,
словно за бортом парохода.
Высока его высота,
глаз рассерженный смотрит косо
и зажата в скульптуре рта
грубо смятая папироса.
Всей столице издалека
очень памятна эта лепка:
чисто выбритая щека,
всероссийская эта кепка.
Счастлив я, что его застал,
и, стихи заучцв до корки,
на его вечерах стоял,
шею вытянув, на галерке.
Площадь зимняя вся в огнях,
дверь подъезда берется с бою,
и милиция на конях
над покачивающейся толпою.
У меня ни копейки нет,
я забыл о монетном звоне,
но рублевый зажат билет —
все богатство мое — в ладони.
Счастлив я, что сквозь зимний дым
после вечера от музея
в отдалении шел за ним,
не по–детски благоговея.
Как ты нужен стране сейчас,
клубу, площади и газетам,
революции трубный бас,
голос истинного поэта!
ТРАКТОР
…Это шел вдоль людской стены,
оставляя на камне метки,
трактор бедной еще страны,
шумный первенец пятилетки.
В сталинградских цехах одет,
отмечает он день рожденья,
наполняя весь белый свет
торжествующим тарахтеньем.
Он распашет наверняка
половину степей планеты,
младший братец броневика,
утвердившего власть Советов.
Он всю землю перевернет,
сотрясая поля и хаты,
агитатор железный тот,
тот посланец пролетариата.
И Москва улыбнулась чуть,
поправляя свои седины,
словно мать, что в нелегкий путь
собирает родного сына.
Слагая любовь
В зыбком мареве кумача
предо мной возникает снова
школа имени Ильича
ученичества заводского.
Эта школа недавних дней,
небогатая, небольшая,
не какой–нибудь там лицей,
не гимназия никакая.
Нету львов у ее ворот,
нет балконов над головою.
Ставил стены твои народ
с ильичевскою простотою.
Но о тесных твоих цехах,
о твоем безыскусном зданье
сохранилось у нас в сердцах
дорогое воспоминанье.
Ты, назад тому двадцать лет, —
или то еще раньше было? —
нам давала тепло и свет,
жизни правильной нас учила.
Как тебе приказал тот класс,
что Россию ковал и строил,
ты — спасибо! — учила нас
с ильичевскою прямотою.
Оттого–то, хотя прошли
над страною большие сроки,
мы от школы своей вдали
не забыли ее уроки.
Оттого–то за годом год,
не слабея от испытанья,
до сих пор еще в нас живет
комсомольское воспитанье.
У затворенного окна
в час задумчивости нередко
мне сквозь струйки дождя видна
та далекая пятилетка.
Там владычит Магнитострой,
там днепровские зори светят.
Так шагнем же туда с тобой
через это двадцатилетье!
…Ночь предутренняя тиха:
ни извозчика, ни трамвая.
Спит, как очи, закрыв цеха,
вся окраина заводская.
Лишь снежок тех ударных дней
по–над пригородом столицы
в блеске газовых фонарей
озабоченно суетится.
Словно бы, уважая власть
большевистского райсовета,
он не знает, куда упасть,
и тревожится все об этом.
Не гудели еще гудки,
корпуса еще дремлют немо.
И у табельной нет доски
комсомольцев моей поэмы.
…Мы в трамвайные поезда
молча прыгаем без посадки,
занимая свои места
на шатающейся площадке.
А внутри, примостясь в тепле,
наши школьные пассажирки
в твердом инее на стекле
прогревают дыханием дырки.
И, впивая звонки и гам.
приникают привычно быстро
к этим круглым, как мир, глазкам
бескорыстного любопытства.
С белых стекол летит пыльца,
вырезают на льду сестренки
звезды армии и сердца,
уравнения и шестеренки.
Возникают в снегу окна,
полудетской рукой согретом,
комсомольские имена,
исторические приметы.
Просто грустно, что в плеске луж,
в блеске таянья исчезали
отражения этих душ,
их бесхитростные скрижали.
Впрочем, тут разговор иной.
Время движется, и трамваи
в одиночестве под Москвой,
будто мамонты, вымирают.
Помяни же добром, мой стих,
гром трамвайных путей Арбата,
всенародных кондукторш их
и ушедших в себя вожатых…
Возле стрелочницы стуча,
плавно площади огибая,
к школе имени Ильича
утром сходятся все трамваи.
Не теряя в пути минут,
отовсюду, как по тревоге,
все тропинки туда бегут
и торопятся все дороги.
Проморозясь до синевы,
сдвинув набок свою фуражку,
по сухому снежку Москвы
одиноко шагает Яшка.
В отрешенных его глазах,
не сулящих врагу пощады,
вьется крошечный красный флаг,
рвутся маленькие снаряды.
И прямой комиссарский рот,
отформованный из железа,
для него одного поет
Варшавянку и Марсельезу.
Вдруг пред нами из–за угла,
в неуклюжих скользя ботинках,
славно пущенная юла,
появляется наша Зинка.
Из–под светлых ее волос,
разлетевшихся без гребенки,
вездесущий пылает нос,
блещут остренькие глазенки.
Даже грозный мороз не смог
остудить этой жизни пылкой,
и клубится над ней парок,
как над маленькой кипятилкой.
Из