Работа над фальшивками, или Подлинная история дамы с театральной сумочкой — страница 2 из 88

Распространенный в обществе взгляд на проблему заключается в том, что мы живем в реальном мире подлинных предметов и отношений, лишь изредка (но все чаще и чаще) атакуемом с «темной» стороны Луны различными инфернальными злодеями или просто анонимными вызовами времени. Прогрессистская, а по существу, телеологическая и манихейская философия жизни предполагает неуклонное движение вперед к неясной, но, безусловно, позитивной цели. Или невыразимой в настоящее время в конвенциональных понятиях в силу постмодернистского равнодушия либо политкорректности, что в сущности одно и то же. Хотя и так ясно, что «в будущее возьмут не всех». Либо же определяемой высшим руководством как «райское блаженство» в результате проигранной ядерной войны. И тот и другой взгляды сходятся или как минимум не противоречат друг другу, поскольку лежат в одной скучноватой посюсторонней плоскости, чуждой всякой «реакционной» метафизике.

Описанная картина создает впечатление эксклюзивности подделки для мира, ориентированного на подлинные ценности, где подлинность есть синоним истины, а не результат взаимной договоренности отпетых мошенников. Об этом все концепции такого рода. От очень упрощенно понятой в интересах начальства иудео-христианской философии истории через Гегеля с его разумностью всего сущего до Ленина с его практикой как критерием истины. Впрочем, если с практическим воплощением возникают проблемы, то всегда остается сила. Сентенция «учение Маркса всесильно, потому что оно верно» легко переставляет акценты внутри себя, не утрачивая циничного смысла.

Иной взгляд на Вселенную полагает, что все обстоит не совсем так или — точнее — полностью наоборот. Мы живем в абсолютно фальсифицированном мире, где передают фейк-новости, где события из жизни артистов и политиков — людей, сделавших имитацию и клоунаду подлинным призванием собственной жизни — составляют основное содержание новостных блоков. Мы давно любим и говорим о любви, как показывают в дешевом кино, и в качестве эталонов ссылаемся на Раневскую, Жванецкого и Райкина. Даже в президенты, если дать нам волю, мы выбираем актеров.

Наша собственная речь целиком состоит из цитат и заемных суждений. Стоит какому-нибудь начальственному обалдую произнести особенно примечательную чушь, как ее несколько месяцев, а то и лет повторяют с восторженным придыханием на всех углах. Мы участвуем в фальшивых выборах без возможности реального выбора, читаем фальшивые «последние» известия, смотрим фальшивые сериалы о фальшивой истории, написанной заведомыми фальсификаторами. С утра до вечера в бесконечных ток-шоу нами манипулируют профессиональные вруны, прикрывающие свою ложь агрессивным хамством. Нашей жизнью управляем не мы сами, а мнимости вроде курсов виртуальных валют и геополитических химер. Мы, вымазанные с ног до головы фальшивой косметикой, искажающей наш подлинный богоподобный образ, носим одежду фальшивых марок, вставляем фальшивые зубы и суставы и говорим фальшивые комплименты. Фальшивые суды судят нас за несовершенные преступления или за деяния, не являющиеся преступными. И оправдывают за реальные проступки. Даже приходя в церковь, мы не знаем доподлинно, тот маститый архиерей, что сейчас возносит молитву перед престолом, не фальшивый ли?

В этом мире подделок именно «живой музей», в том понимании, которое вкладывал в это понятие отец Павел Флоренский, соединяя сакральные символы с вечной примордиальной традицией или Philosophia perennis и освященной ими обыденностью, и наполненные экзистенциальным смыслом личные переживания составляют то единственно подлинное, что еще осталось во вселенной бесконечных копий, реплик, тавтологий и симулякров.

Поэтому именно «подлинник» — будь то человеческая позиция, выражающая не знающую внешних границ личную свободу; великая картина, высокая музыка и поэзия или иное проявление самости — вызывают такую ярость и стремление подвести под общий ранжир, нивелировать или уничтожить. Это не зависит, как правило, от персональной злой воли, которая может быть избирательной, и вполне рассудительной, и даже свободной, оставляя хотя бы возможность индивидуальных решений и переговоров.

Скорее, от групповой принадлежности, коллективной идентичности, убивающей любую субъектность, и продиктованной ей социальной конформности.


Хищная и обезличенная государственная машина, питающаяся — вот парадокс — теплой человеческой кровью, одним движением своих механических челюстей перекусывает позвонки, обездвиживая жертву. Ее первичные паразитические агенты с энтузиазмом добивают все, что еще может дышать и двигаться. А потом вполне академические сапрофиты, исполненные достоинства и веры в собственную миссию, еще столетия могут питаться падалью, проделывая в ней извилистые ходы и глубокие норы. Приноравливая ее для своих вполне прагматических целей. Создавая иллюзию, что именно этот конгломерат гнилой плоти, червей и их экскрементов является наиболее достоверным воплощением национальной культуры. С этих позиций они встраивают себя в мировой контекст, ищут себе оправдывающие параллели, рассуждают о духовности и ментальности. Попытка выкурить их оттуда или хотя бы, отвалив в сторону замшелый лежалый камень, показать воочию, как там все происходит на самом деле, вызывает отчаянный визг про потрясение основ, плевок в физиономию интеллигенции и прочие кошмары…

Нет нужды говорить, что первая — радужная — концепция никуда не годится, а прогресс, лишенный онтологической перспективы и духовной глубины, заключается исключительно в усовершенствовании всевозможных гаджетов, нарастании всеобщей суеты и неусыпного контроля за мыслями, словами и поведением.

Но и вторая, в полном соответствии с «парадоксом критянина» — раз все вокруг ложь, то и эти слова ложны, — не соответствует действительности. Нет на свете никакого «живого музея» и описанной Германом Гессе мифической Касталии, а вечную философию и примордиальную традицию просто выдумал, томясь от каирской скуки, печальный суфий Рене Генон.

А значит, в реальности существует только одинокий человек на обочине ойкумены с вьющейся у ног любимой собакой и автоматической винтовкой в руке. Впрочем, государственный запрет на владение оружием с легкостью преодолевается заменой его на банальный зонтик или трость. Да и сам человек при ближайшем рассмотрении оказывается просто шатающейся от ветра забытой и выгоревшей пошловатой картонной рекламой ковбоя Мальборо, падающей на землю и рассыпающейся в пыль от первого физического прикосновения.

И все в конце концов редуцируется в тот формат, с которого и начиналось. Остается только книга, только слово. Пачка листов формата А4, легко уносимая ветром или сгорающая в огне. А кроме того, разве теперь ее кто-нибудь читает? Максимум — смотрят картинки.

Мне не близки все эти спекулятивные конструкции и их диалектические метаморфозы, упирающиеся в крайности. От жизнерадостной тоталитарной утопии до депрессивного солипсического столбняка. И я, разумеется, не претендую ни на какие широкие обобщения и далеко идущие выводы. И не несу за них никакой ответственности, если кому-то все же придет в голову осмыслить историю, изложенную в этой книге в широких масштабах.

Я попросту рассказываю про частную и публичную жизнь одной-единственной картины — дома и за границей; о людях и учреждениях, имевших к ней отношение в разные времена. О переменчивости взглядов, хрупкости и надуманности репутаций и предполагаемом, но не принудительном значении живописных символов. Может быть, это будет кому-то интересно.

Другая задача, которую я поставил перед собой, заключается в попытке спасти от незаслуженного забвения и мародерства ленинградскую художницу Марию Марковну Джагупову и ее соседку, подругу, коллегу, близкого человека Елизавету Яковлевну Яковлеву. Устоявшийся канон рисует в качестве основных агентов беспамятства и фальсификации истории коммунистическую власть и ее политическую полицию. Это правда. Сколько людей, рукописей, картин, рисунков и нерожденных детей — пуля палача простреливает насквозь несколько поколений — безвозвратно исчезли в недрах системы тотального террора или ее эквивалента — стреноженного и пронизанного страхом безвоздушного общественного бытия. Но рассмотренный мной случай показывает, что все обстоит гораздо хуже. Коллеги по цеху и пламенные гуманитарии могут дать сто очков вперед любым партийным пираньям.


Несколько слов я должен сказать о жанровых особенностях моего сочинения. Когда я начинал его, движимый вполне определенным набором обжигающих и деструктивных эмоций, то чаще всего мне на ум приходило слово «пасквиль». Не в том пошлом и негативном смысле, которым злоупотребляли циничные советские пропагандисты, применяя этот устоявшийся литературный термин к произведениям неподцензурной словесности. Скорее, я склонялся к классическим образцам, прикреплявшимся жаждущими правды и возмездия римлянами к истукану, прозванному по не совсем понятной для нас причине «Пасквино». Однако, осознав масштаб описываемого явления, его распространенность и опасность, я понял, что пишу на самом деле не боевой листок, не «мазаринаду», а то, что в девятнадцатом веке именовалось «скорбным листом», а именно «историю болезни». Глубина поражения и распространенность метастазов вполне давали на это право и даже вменяли в обязанность. Всякий цивилизованный человек, дочитав книгу до конца, на мой взгляд, должен согласиться с этим суждением. И задуматься о радикальных методах лечения. Или причислить себя к организованным преступным группировкам. И поразмышлять на досуге о физическом устранении автора.

Но к финалу я понял, что смысл текста и шире, и глубже прикладных дисциплин обличения неправды и констатации недуга. Тем самым на первый план, совершенно против моей воли, стал выходить специфический жанр «назидательного романа», в том его понимании, какое Хосе Ортега-и-Гассет прилагал к небольшим по объему произведениям Сервантеса, констатируя: «Все рассказанное в этих романах неправдоподобно, да и сам читательский интерес зиждется на неправдоподобии».