Работа над фальшивками, или Подлинная история дамы с театральной сумочкой — страница 31 из 88

Лексическим выбором эпохи ко времени ее создания уже стало название статьи человека с «говорящей» фамилией Бескин, увидевшей свет в 1936 году — «С поличным». Хотя, чтобы снять возможные упреки в недостаточном знакомстве с первоисточниками, доложу, что я потратил несколько библиотечных дней на то, чтобы тотально просмотреть доступные журналы по искусству середины тридцатых годов. Все было безрезультатно. Пропаганда Осипа Бескина и Платона Керженцева, направленная против «формализма», била по штабам и генералам, оставляя после себя выжженную землю и скорчившиеся трупы:

Позиции «аналитической» живописи, вперемежку с патологическими приемами самого упадочнического экспрессионизма, занимает ленинградская группа Филонова. Здесь налицо смехотворное (если бы оно не было столь болезненно) совмещение самого примитивного, вульгарного материализма (пресловутые «формулы»: комсомольца, ленинградского пролетариата, мирового расцвета и пр.) с кошмарными, мистическими фантазиями: трехглавые люди, лица с оголенными, как на анатомических таблицах, мышцами и т. п.

Супрематисты, бессюжетники — рыцари черных квадратов и геометрических сочетаний ровно закрашенных плоскостей, отрицающие начисто какое бы то ни было идеологическое содержание искусства, обломки крушения времен тех «славных плаваний», когда при помощи Наркомпроса (в годы военного коммунизма) футуризм и формализм самозванно пытались занять «вакантное место» пролетарского искусства… до организованного возмущения этим фактом широкой пролетарской общественности (по линии живописного руководства активизированы были в этот период Штеренберг, Пунин и др.). Лидеры остатков этого направления — Малевич, Клюн, Суетин[84].

Забавно и грустно читать эти инвективы в наше время, когда крупнейшие музеи мира соревнуются друг с другом, почитая за честь выставлять в своих стенах «обломки крушения» «дегенеративного», как писал доктор Геббельс, искусства. А торговцы и коллекционеры платят миллионы за сомнительные «почеркушки» и явные подделки.

Для легкомысленных женщин с супрематическими сумочками и колечками на тонких дворянских пальцах в этой боевой периодике просто не было места. Их могли, даже не заметив, только раздавить колесами идеологической машины и превратить в лагерную пыль. От эстетического несоответствия до политической чуждости и классовой враждебности расстояние было меньше одного робкого шага.

Вместе с тем архивные данные не во всем совпадают с официальной прессой. В 1936 году еще находилось место для «Общегородской дискуссии» (или ее имитации) на тему о формализме и натурализме в искусстве[85]. Горком ИЗО выделил для участия в ней аж тридцать пять человек, включая Эвенбах, Кибрика, Дормидонтова, Курдова и прочих, но наших близких знакомых среди ее участников найти не удается. Их к таким важным мероприятиям и близко не подпускали. А кроме того, было ли им что сказать? Возможно, они и мыслили цветами и образами, сумочками и воротничками, бретельками и вытачками, а не вербальными конструкциями, трижды процеженными сквозь мелкое идеологическое сито.

Я в сотый раз вглядывался в портрет Яковлевой, понимая, что если на протяжении столь долгих лет ее живописное изображение, а через него и сам человек, просто сместившийся из видимого трехмерного пространства и линейного времени в какую-то другую область, но от этого не переставший существовать, думать и переживать, требует к себе такого пристального чувственного внимания, то в нем самом и зашифрован ответ на все поставленные вопросы. Может быть, где-то и существовала любительская фотография, зафиксировавшая эту картину в интерьере или иных четко идентифицируемых обстоятельствах, но найти ее не представлялось возможным. Я даже не представлял себе, где ее следует искать. Хотя отыскался человек, убеждавший меня в наличии такого снимка. Я счел это опасным искушением и правильно, должно быть, сделал. Напрасные поиски иголки в стоге сена могли длиться вечно, обернуться пагубной idee fixe и закончиться ничем. Вместе с тем, если такой отпечаток где-то хранится, то никогда не поздно будет предъявить его публике.


Принцип иконичности в противовес иконоборчеству утверждает прикладное значение образа. Его первейший смысл не в том, чтобы сделать образ объектом слепого поклонения и простираться перед ним ниц, а в том, чтобы, почитая образ, всеми средствами рассказывать нам о первообразе. Давать о нем максимум экзистенциально важной информации, добиваться наивозможнейшего равенства между означаемым и означающим, не переступая, однако, границ дозволенного догматами. Восточное сознание редко различает эти тонкие грани. Сначала оно обожествляет истукана, золотит его и усыпает цветами, а потом, как не оправдавшего наивных упований, с плеча рубит топором. И эти истории повторяются бесконечно на всех социальных и персональных уровнях.

Мне же, исходя из понимания соблазнов и искушений, нужно было попытаться разгадать сложную метафорику самой исследуемой работы, встроиться в ее энигматический лад, чтобы понять причины ее тревожной неупокоенности. Хотя они-то как раз были у меня на виду. Только имя, знак, слово — а не образ и не физис — природа, — подверженные изменению и тлению, включают человека в упорядоченные космические ряды и иерархию поколенческих слоев. Изымите из формально бессмысленного чередования малопонятных гортанных звуков лишь одно прозвание — «Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его», — и ход человеческой истории необратимо изменится, исказится, а то и вовсе может опасно накрениться. Мы знаем лишь их имена, но не представляем себе их лиц и фигур. В лучшем случае, как писала Вера Панова, это «Лики на Заре», тающие в молочно-утренней бессловесной просоночной мути.

Но и имен нам достаточно, чтобы нарисовать, написать и запечатлеть сотни и тысячи вариантов человеческого воплощения и земного бытования. Каждая эпоха видит по-своему события и героев библейской истории или эллинской мифологии, оставляя в неприкосновенности лишь их священные имена. И через имя человек вновь способен воплотить образ в самые различные формы и состояния, вплоть до локального цвета и невербализуемой беспредметности.

Россия прожила последние семьдесят лет своего бытия лишенной природного имени, и результат у нас у всех перед глазами — «ненареченной быть страна не может, одними литерами не спастися», как писал Михаил Кузмин. В имени человека, в волшебном музыкальном сочетании гласных и согласных — как, например, у Давида Самойлова — «а эту зиму звали Анна, она была прекрасней всех», — в аллитерациях и ассонансах, в смысловых нюансах утраченных значений греческих, тюркских, еврейских и славянских слов закодирована и вся судьба конкретной личности, и судьбы ее близких, в зависимости от степени их взаимного влияния, притяжения и переплетения. А жизни Марии Джагуповой и Елизаветы Яковлевой к тому времени уже сплелись для меня в трудно распутываемый тугой узел. Изучая выцветшие каталоги старых выставок, где они участвовали, сначала врозь, а потом все больше вместе, я понял, что где-то года с 1940-го, а то и с начала 1941го у них возникает общий адрес. До этого момента Джагупова жила на Васильевском острове, а Яковлева — с 1929 года — на Канонерской улице в Коломне[86].




Каталог выставки женщин-художников Ленинграда, март 1941 года. Обложка и развороты 2–3 и 10–11 страниц, где указан адрес Марии Джагуповой — Канонерская, д. 3, кв. 29


Поначалу я думал, что они начали жить вместе после начала войны. Такое случалось, если в чей-то дом попадала немецкая бомба или деревянное здание разбирали на дрова, а жильцы разбредались кто куда, имея на руках филькины грамоты жэковских справок или ордеров. Но Джагупова и Яковлева поселились совместно в двухкомнатной квартире неподалеку от Покровки за десять месяцев до нападения Гитлера на СССР. Скорее всего, Джагупова поменяла свою комнату на Васильевском острове на аналогичную площадь в квартире, где уже жила ее подруга. Всякий согласится, что даже очень близкая дружба лишь изредка предполагает ведение общего хозяйства и солидарный быт. Какие-то неизвестные нам, но очень тесные узы связывали этих женщин.

Добравшись в конце концов до труднодоступного архива жилищного агентства Адмиралтейского района, где отсутствует не только телефон, но, кажется, и электричество, я нашел подтверждение своим догадкам. Действительно, 20 сентября 1940 года в домовой книге зафиксирован обмен комнатами. Мария Джагупова навеки соединилась с Елизаветой Яковлевой под одной крышей. И только смерть, как ни банально это прозвучит, через полтора года смогла на время разлучить их.

Для меня, посвятившего в юности много счастливого ночного времени чтению всевозможных «Философий имени» — от отца Сергия Булгакова, Флоренского и Лосева до, вослед за сэлинджеровской Фрэнни, «Откровенных рассказов странника» — и хорошо осведомленного о всевозможных «имяславских» спорах начала прошлого века, есть большой соблазн ввести в повествование еще одну комментирующую плоскость. А именно начать рассуждать о моих героинях как о женщинах, носящих, в сущности, одну фамилию с корнем «Яков», но с разной «огласовкой». Связать их близость с мистической аурой, сопутствующей всякому человеческому имени. Ведь даже советские аббревиатуры вроде Сталена, Тролена и Владлена черпают энергию из самых мрачных закоулков преисподней. Однако шаги в этом направлении чрезмерно усложнили бы и без того непростой сюжет, так что я пока воздержусь от спекуляций на эту безусловно интересную тему.

Круг обязательного чтения типового позднесоветского молодого человека представлял собой взрывоопасный винегрет из взаимоисключающих сочинений. Фердинанд Соссюр и Леви-Стросс соседствовали с «Книгой перемен» Шуцкого и «Тайной доктриной» Блаватской, а «Добротолюбие» со «Священной книгой Тота» и «Архипелагом Гулаг». Любая сентенция способна вызвать тектонические сдв