<…> Нужно уметь быть внимательным всегда. Нужно вчитываться в окружающие обстоятельства, как в глубокую, прекрасную книгу, данную для повседневного приложения»[144].
Нам, живущим в эпоху циничной «постправды», лишенным даже отвлеченного представления об «абсолюте», кажется нелепым и даже нарочито «придуманным», что еще совсем недавно множество людей в нашей же стране, бывшей на самом деле совсем-совсем другой, строили свою жизнь в соответствии с принципами, лежащими далеко от прагматики, клановой солидарности или политической сервильности.
Кроме того, следует всегда помнить, что в сердцевине даже самой беспардонной, но талантливой фальсификации произведений искусства деньги, как правило, стоят на втором, а то и на третьем месте. А на первом, явно доминируя и превозмогая меркантильные расчеты, — компенсация неудовлетворенных творческих амбиций и подсознательно предвкушаемое триумфальное обличение неправды и низвержение идолов. Очень часто внутри подлинных сюжетов о неподлинных вещах лежит вполне рациональная месть миру художественных критиков, равнодушных и высокомерных коллег и галерей, отвергающих аутентичные работы художников. Более всего подобная схема напоминает внутреннее представление истероидных психопатов или инфантильных подростков о реакции близких людей и общества на их воображаемый суицид. Только эта демонстративно-шантажная конструкция, загнанная в глубину весьма дисгармоничной и лишенной цельности человеческой личности, существует без надежды на внешнюю манифестацию, поскольку реализует себя более изощренным способом, чем физическое самоубийство. Путем обмана, воровства и рокового душевного разлада. Внутреннего противоречия между высоким искусством и низким преступлением, между раем и адом. Сам по себе этот внутренний конфликт может служить постоянным энергетическим стимулом для подлинного творчества. В какой-то степени громкое разоблачение, удовлетворяющее моральным императивам, может быть сопоставимо с расширенным самоубийством, вовлекающим в свои сети множество лишь косвенно причастных людей. В нашей истории их море, и все с пышными титулами и званиями. И непомерными амбициями. Не представляю себе, как некоторые из упомянутых мной «экспертов» будут находить общий язык между собой после обнародования всей истории. Или подобные «подставы» являются нормой в этой среде?
Я иногда задумываюсь — а стоит ли оно того? Что дороже: лицемерная справедливость по отношению к мертвым или могущая произойти реальная человеческая трагедия? Разрыв человеческих связей? Дурная молва? Депрессия? У долгожителей в памяти казус вполне благополучного профессора консерватории скрипача Сергея Дьяченко, покончившего с собой в Риме после того, как полиция предъявила ему обвинение в торговле поддельными скрипками.
Будучи признанным знатоком, он покупал инструменты за копейки на блошином рынке и продавал своим ученикам за сотни тысяч евро[145]. В его доме при обыске обнаружили двести подделок. И чего он добился своей тайной деятельностью? Позора и петли? Стоит ли такая игра свеч?
Ведь по большому счету кому-то надо за ущерб, нанесенный нашей историей, отвечать. И ответственность эта, пусть только моральная, может быть довольно суровой. Особенно, если потерпевшая сторона захочет раскручивать сюжет в судебной плоскости. Но в этой нравственной бифуркации единственное, о чем следует думать, это судьба самой Марии Джагуповой. Только она имеет действительно первостепенное и реальное значение. Все остальное просто пустяки. Полная чепуха.
В этом контексте любопытно проследить жизнь этой странной женщины, отнюдь не с первого раза принятой в ЛОСХ и горько, до слез, переживавшей, что товарищи (Тырса, Лебедев и другие) находят ее не совсем созревшей до принятия в их творческий союз. Коллеги рекомендовали ей еще «подучиться», когда исследованный нами почти досконально портрет был уже написан. Даже в последних полубредовых письмах она сводит какие-то уже неведомые нам и, возможно, вымышленные счеты, упоминая Ведерникова, Мордвинову и Кондратьева. Понятно, что я только намечаю осторожными мазками предполагаемые или явные темы обиды, зависти, гнева, разочарования и возмездия. Писать о них подробнее означает вступать на поле рискованного вымысла и фантазии. Или руководствоваться общеизвестными аналогиями, оказываясь тем самым на зыбкой почве имитации и подделки.
Но все же, помимо нашей воли, кружево легкомысленного плутовского сюжета комедии положений, а затем сентиментальная история жизни несчастной, позабытой художницы и одной ее картины перерастает в романтическую повесть о непризнанном мастере. Пускай скромно, но она занимает свое место в ряду общеизвестных произведений о таинственных портретах, поглощающих реальные судьбы их авторов и моделей. Замещающих их подлинные изображения, становящихся двойниками авторов, определяющих их посмертную судьбу.
Ее письма родным и даже черновики анкеты для статьи в третьем томе биобиблиографического словаря полны сетований на то, что у нее нет мастерской, что она живет одна в коммунальной квартире, в которой комнату ее любимой Елизаветы Яковлевой занимает какой-то мрачный алкоголик Соколов. Постоянные визиты милиции чередуются с дикими соседскими попойками. Двери взламываются и не запираются, пропадают вещи и растет тотальное отчуждение от окружающего мира.
При этом список ее живописных работ представляет собой перечень весьма значительных по размерам картин. Как она размещалась с ними в комнате площадью двадцать семь квадратных метров? Как и для чего она их писала вплоть до самой смерти, не имея никаких надежд на продажи или выставки? И не чувствуя никакого интереса со стороны родного творческого союза?
Рассудок ее непосредственно перед уходом, следует отметить, оставлял желать лучшего, что даже выразилось в нескольких кратковременных недобровольных путешествиях на Пряжку (располагавшаяся неподалеку от дома Джагуповой Вторая городская психиатрическая больница). Мрачный сумасшедший дом постройки времен императора Николая Первого, дававший пристанище многим знаменитостям от Пилсудского до Бродского, от Гаршина до Хармса. Врачебная этика не позволяет разглашать даже древние диагнозы, поэтому я могу лишь в общих чертах описать симптоматику. В ее случае параноидные переживания были связаны сначала с инволюцией, а потом и с возрастными изменениями сосудов головного мозга.
В письмах, предшествовавших этим событиям, любопытно пророческое содержание аффективно окрашенного старческого бреда. Мы вообще часто недооцениваем бред, фиксируя внимание на его формальных характеристиках и феноменологии, но забываем о ноуменальной стороне этого явления, выступающего не столько как факультативный симптом заболевания, сколько как защитная реакция личности на болезнь, стресс или онтологическую катастрофу. Зачастую в бредовых переживаниях гораздо больше глубинного здравого смысла и экзистенциальной остроты, чем в окружающей нас повседневно так называемой разумной действительности.
Я эти дни решила привести свой стеллаж в порядок, чтобы сделать выставку. А это ей не очень нравится [некий бытовой или вымышленный персонаж, не имеющий никакого значения. Что-то вроде управдома или чиновницы ЛОСХа, а возможно, просто плод больного воображения или галлюцинаторной активности. — А. В.]. Во-первых, я нашла несколько работ попорченных, зачириканных или сделаны обводки. Я тогда не поняла. Она говорит, да не может быть, даже лучше. Культурный человек не понимает, что у художников есть авторское право, и каждый хулиган, или мальчишка не имеет права зайти в мою комнату и подбирать мои работы и делать хулиганские поправки… Сейчас достала «Невский проспект» [картина находится в Музее истории Санкт-Петербурга. — А. В.]. Они и здесь накуролесили.3
На эту историю можно смотреть с романтической колокольни, но всякий романтизм, хотя бы в силу заложенного в нем высокого пафоса, нуждается в периодическом понижении градуса. В противном случае он выглядит сугубо карикатурно и даже анекдотически. Ведь на Невском проспекте, 102, в магазине номер двадцать четыре действительно и началось это куролесенье, которому, надеюсь, суждено закончиться очень скоро. При этом следует помнить, что карнавальное «куролесить» имеет вполне сакральный прототип — молитвенное призывание «Кирие элейсон».
Почти двадцать лет уйма различных «специалистов» — от твердокаменных женщин — консультантов ЛОСХа — до «собаку съевших» посетителей «галерки» Фролова на Невском проспекте — ничего существенного не различали в «Портрете Яковлевой», третировали его формальными унижениями, полагая недостойным находиться в одном из музеев или в хранилище ЛОСХа, и безжалостно уценивали его почти до нуля. Нельзя увидеть в их действиях злого умысла, равнодушия или беспросветной глупости — возможно, «глаза их были удержаны» и уж точно весь мир им виделся «сквозь тусклое стекло» советской обыденности. Выражаясь современным языком, их эстетическое чувство и система идей, его питавшая и «обслуживавшая», их «эстезис» был направлен совсем на иные объекты, оперировал другими категориями и проявлениями «прекрасного».
Прошло чуть меньше четверти века, и вся окружающая вселенная, весь подлунный мир переменились коренным образом. Не только ленинградские жулики и фарцовщики, «бомбившие фирму» и менявшие иконы в серебре и эмали и фальшивые беспредметные картинки на марлевые платья, джинсы и штампованные часы «Ориент», стали в одночасье респектабельными жителями Санкт-Петербурга. Но и задиравшие длинный нос дипломированные специалисты (хотя я не вижу между ними никакой существенной разницы) заметили, цитируя доктора Андрея Накова, «безупречную живопись».
Разумеется, все экспертные заключения, все печатные панегирики и все музейные выставки, как ключ к замку, ложатся в канву романтической истории о непризнанном художнике, получающем всемирное признание таким экзотическим, правда довольно варварским, способом. Хотя вдумчивый и придирчивый взгляд, осматривая сейчас работы Ван Мегерена, не может не изумиться, как современники не видели очевидную принадлежность его подделок — линии, позы, лица и в особенности колорит — современной ему бельгийской и фламандской живописи в стиле модерн. Скорее всего, дух времени — l’esprit du temps — диктует нерефлексируемые, малоосознаваемые эстетические стандарты, по умолчанию принимаемые широкой публикой и специалистами за эталон. Особенно если этот эталон отягощен таким невообразимо субъективным свойством, как красота. Все люди, с которыми я обсуждал «Портрет Яковлевой» заканчивали свои разветвленные умозаключения ремаркой: «Он ведь изумительно красивый», забывая о том, что сам Малевич проклял бы их на веки вечные за такую пошлую характеристику.